Малой
Ты смотри, у Деда, оказывается, есть имя! Павел Борисович Ильичёв.
Странно, правда?
В смысле, не то странно, что у человека есть имя – оно всем положено, потому как без имени проживать на белом свете! Странно другое. Вот Варвара-краса. Фамилия у неё Ильичёва. Её дед Паша – отец матери нашей ненаглядной балерины. А чего тогда фамилия матери, а не отца? Была бы Петрова или какая-нибудь Филькенштейн (в Победограде такие встречаются – сам слышал!), а то Ильичёва…
– Послушай, Варя, – спросил я, улучив минутку, – как так получается?
Ну и изложил вопрос.
Улучать минутку надо было, чтобы выгадать удачное настроение. Она ж колючая, что твоя «егоза». («Егоза» – это я насчёт такой, особо вредной колючей проволоки, если что.) Сидели мы тогда, помнится, в её комнате, которую по случаю временно занимал ваш юный друг. Я разбирал карабин, с которым оказалось возни за самые гланды, а она книжку читала на топчане, уютно подобрав ноги под себя.
– Анатолий, это неприятная история. Мне её пересказывать посторонним людям никакой охоты, – и добавила неожиданно: – Даже вам.
Вот что за манера выкать человеку, который, между прочим, между ней и медведем встал? Будто я мерзавец какой!
– Это, солнце моё, – говорю, – вам виднее. Я нехороших историй не только слышал, но и видел немало. Не забоюсь.
Она отложила книгу и поглядела на меня этак долго. Будто оценивала, какие такие нехорошие истории пришлись на долю вашего рассказчика. Хорошие у неё глаза, глазищи даже. Большие – страсть!
– Анатолий, мой отец погиб, когда я ещё не родилась. Они с мамой даже пожениться не успели. Она оставила отцовскую фамилию. Так получилось, что и я – Ильичёва.
Вот оно как. Получается, что и она сирота. О том, что и мать Варвары пропала без вести, я уже знал, не стал переспрашивать. Я и говорю:
– Оба мы одинокие в этом мире! У тебя хоть Дед есть. А у меня родители погибли при налёте банды, когда мне было три годика. Попал к приёмным. А потом их мутанты сожрали, и невесту мою, да прямо со всем селом. Один я остался.
– Соболезную вашему горю, Анатолий, – отвечает она. – Только зачем вы мне всё это рассказываете? Я на вашу приватность не претендую и не собираюсь копаться в вашей личной истории.
Кучеряво сказала, да? И не поймёшь, обижаться или нет. Такая это образованная порода в столице, выражается ровнёхонько по писанному, а что на душе за всем этим – не разобрать.
– Оченно спасибо за такое твоё сочувствие, – ответил я вежливо, желая показать, что не одни они такие культурные. – Только, в натуре, я ж просто поделился. Ты, мол, сирота, и я тоже. Судьба такая. Одна на двоих.
Зачем это я ляпнул, не ведаю. Что-то у меня от Варвары переворачивалось внутри. Постоянно нёс в её присутствии всякую чушь. Я, вообще, не болтливый. Знали бы вы моих приёмных родителей – отучили меня языком трепать навсегда. А тут чистое наваждение. То болтаю, то песенки пою, хотя те песенки не для Вариных столичных ушей. И не остановиться.
Что за притча?
Варвара, конечно, красивая до невозможности. Но как-то странно. Покойная моя и недоделанная любовь Настасья – вот она была да! Здесь во, а здесь во! Половицы гнулись, а возьмёшься поднять на руки, гляди пупок развяжется. А эта какая-то худая. Талия, кажется, чуть толще руки. Грудь, правда, присутствует, очень даже. Зато бёдра узкие, как детей будет рожать – непонятно. Посмотреть есть на что, одним словом. Но красотка она не нашего типа, и уж точно – не моего.
Не моего – а не оторваться!
Глаза, что ли, такие или как? Загадка. И где-то я уже её видел! Вот видел же, и всё тут!
– Судьба, Анатолий, у нас, слава богу, разная, – ответила она и гордо вздернула носик. – С чего вы взяли, что одна?
– Во-первых, – я стал загибать пальцы, оторвавшись даже от винтовочных потрохов, которые в тот момент дрючил ветошью, – судьба наша в данный момент времени совпала. Ты меня выходила после «вертушки» этой проклятой. То есть, если бы не твоя забота, дошёл бы раб божий Толя. Во-вторых, живём теперь под одной крышей заботами Павла Борисовича. В-третьих, как уже говорилось, мы в этом мире одинокие, кто вовсе без родни, а кто с неполным комплектом.
– Что вы придумываете? – переспрашивает тогда она. – Я порядочный человек, и не могла бросить вас в таком состоянии. Так бы любой поступил. Вы, например, давеча тоже меня не бросили. У вас оружие заклинило, а не бросили.
– Получается, солнце, – мне неожиданно понравилось звать её так – солнцем, – что судьба назначила нас друг другу. Такое от неё выходит распоряжение. Вот смотри: я шёл убить твоего Деда, каюсь. Он меня не только не пристрелил, хоть и мог, а вытащил из аномалии, чтобы ты меня потом выходила. Чтобы я потом прикрыл тебя от косолапого. Ну, разве не судьба?
– Это просто… случайность, – она крепко задумалась, даже волос свой русый, что трогательно выбивался из-под шали, на палец намотала. – Такое бывает. Когда чужие люди… ну… встречаются, а потом расходятся. Понимаете, Анатолий?
– Скажи лучше, зачем ты мне опять выкаешь?
– Потому что мы чужие, малознакомые люди.
– Это в столице принято, чтобы девушки сидели с ногами на кровати в комнате у чужого, малознакомого парня? – переспросил я и хамски осклабился.
Этого делать не следовало, несмотря на то что очень хотелось. Она фыркнула и убежала, а книжка осталась на одеяле. Девушка читала «Преступление и наказание» в третьем томе сочинений какого-то Ф.М. Достоевского – я полюбопытствовал. На обложке стоял год: 1950.
Надо же, прямо перед войной. Может, ещё жив этот Достоевский? Роман, кстати, про мокрушника – я полюбопытствовал.
Потом мы справили Новый год.
Душевно было.
Не ожидал даже, что когда-нибудь снова вот так посижу у печки с семьёй, пусть она и совсем чужая. Или не совсем, но всё одно – не моя.
Выпили с Дедом «Столичной», а Варвара угостила нас салатом из консервированного гороха, солёных огурцов, рубленой колбасы, картошки и морквы. Смесь она щедро сдобрила какой-то духовитой сметаной под названием, кажется, «майонез» из большой стеклянной банки, которую она приволокла из самого Победограда.
Было вкусно.
Дед что-то разошёлся, от водки, не иначе. Спорил с внучкой насчёт того, когда наступил двадцать первый век. По его выходило, что наступил только что. Будто двухтысячный был последним годом века двадцатого. Варя не соглашалась, говоря, что такое ровное число не может быть неважным.
Как по мне – чушь. Какая разница?
Ничего хорошего от двадцатого века я не видел, точнее, видел мало. От двадцать первого также перспективы рисовались мрачные. Я просто наслаждался тем, что есть сейчас, так как сейчас было ну очень здоровски. В натуре.
* * *
Прямо первого числа нового года, когда я собрался как следует разлениться по случаю праздника, Старый внезапно подошёл ко мне и сказал:
– Малой, остаёшься за старшего. Я выйду. Вернусь под вечер. Или завтра утром. Смотри у меня! – его кулак повис у меня под носом, вполне убедительно намекая, чтобы ваш рассказчик не учудил чего-нибудь незаконного.
– Старый, тебя куда понесло? – поинтересовался я.
– Надо, – сказал он как отрезал.
После каковых слов исчез в кабинете, откуда вышел уже в полной снаряге. С автоматом, в набитой разгрузке, даже гранаты виднелись в подсумках.
– Варвара! – позвал он негромко, но она услышала и выбежала из кухни.
Поцеловались, Дед показал кулак и ей и ушёл, только его и видели.
– Куда это он? – спросил я у Вари, вдруг знает?
Она только плечами передёрнула с явным раздражением. Видать, Старый не имел привычки делиться планами даже с ней.
Грустно мне стало, не знаю отчего. Будто я вещь какая! Ушёл, за старшего мол, не шали… Если я за старшего, так, наверное, шалить не стану! Или не доверяет, тогда какого лешего назначил временно смотрящим, ась?
Словом, лениться я раздумал, а взялся за уборку.
Набрал воды. Погрел её на печке и стал мыть праздничную посуду.
Компанию мне составила ёлка, которая вкусно пахла хвоей и иногда шелестела бумажными игрушками – плод рукодельных усилий Варвары. Шелест тоже получался грустный, как раз под настроение.
И вот сижу, весь брошенный, на табурете возле шаек с грязными мисками. И так накатило, что в полный голос запел «Не слышно шума городского». Помню, играла такая песня на грампластинке в Ферзёвом тереме. Чрезвычайно он её уважал, ту песню. Вы уже догадались, что не о бездушии Старого я печалился – привык. Да и чего печалиться, такая Дед персона. Сухарь и дотошный зануда, или, как говорят умные люди, педант. Печалился я о Варваре.
Вот мы одни в целом бомбоубежище.
А даже пальцем не притронуться, потому что мне её доверили. Я уж молчу про шуры-муры углублённого свойства. Грусть-печаль выплеснулись в песне. Петь я люблю, да только на Складах редко доводилось, – Семён Кухмистер песен не жаловал, тем более на рабочем месте.
Песня была жалостливая.
Ну, помните?
Не слышно шуму городского,
За Невской башней тишина,
И на штыке у часового
Горит полночная луна.
По всему видать, песня совсем старая, довоенная. Про Ленинград, скорее всего, потому что «Невская башня» – Нева, это ж река в Ленинграде. И, как многие задушевные песни, про тюрьму.
Вот бедный юноша, ровесник
Младым, цветущим деревам,
В глухой тюрьме заводит песню
И отдает тоску волнам.
Ты смотри, у Деда, оказывается, есть имя! Павел Борисович Ильичёв.
Странно, правда?
В смысле, не то странно, что у человека есть имя – оно всем положено, потому как без имени проживать на белом свете! Странно другое. Вот Варвара-краса. Фамилия у неё Ильичёва. Её дед Паша – отец матери нашей ненаглядной балерины. А чего тогда фамилия матери, а не отца? Была бы Петрова или какая-нибудь Филькенштейн (в Победограде такие встречаются – сам слышал!), а то Ильичёва…
– Послушай, Варя, – спросил я, улучив минутку, – как так получается?
Ну и изложил вопрос.
Улучать минутку надо было, чтобы выгадать удачное настроение. Она ж колючая, что твоя «егоза». («Егоза» – это я насчёт такой, особо вредной колючей проволоки, если что.) Сидели мы тогда, помнится, в её комнате, которую по случаю временно занимал ваш юный друг. Я разбирал карабин, с которым оказалось возни за самые гланды, а она книжку читала на топчане, уютно подобрав ноги под себя.
– Анатолий, это неприятная история. Мне её пересказывать посторонним людям никакой охоты, – и добавила неожиданно: – Даже вам.
Вот что за манера выкать человеку, который, между прочим, между ней и медведем встал? Будто я мерзавец какой!
– Это, солнце моё, – говорю, – вам виднее. Я нехороших историй не только слышал, но и видел немало. Не забоюсь.
Она отложила книгу и поглядела на меня этак долго. Будто оценивала, какие такие нехорошие истории пришлись на долю вашего рассказчика. Хорошие у неё глаза, глазищи даже. Большие – страсть!
– Анатолий, мой отец погиб, когда я ещё не родилась. Они с мамой даже пожениться не успели. Она оставила отцовскую фамилию. Так получилось, что и я – Ильичёва.
Вот оно как. Получается, что и она сирота. О том, что и мать Варвары пропала без вести, я уже знал, не стал переспрашивать. Я и говорю:
– Оба мы одинокие в этом мире! У тебя хоть Дед есть. А у меня родители погибли при налёте банды, когда мне было три годика. Попал к приёмным. А потом их мутанты сожрали, и невесту мою, да прямо со всем селом. Один я остался.
– Соболезную вашему горю, Анатолий, – отвечает она. – Только зачем вы мне всё это рассказываете? Я на вашу приватность не претендую и не собираюсь копаться в вашей личной истории.
Кучеряво сказала, да? И не поймёшь, обижаться или нет. Такая это образованная порода в столице, выражается ровнёхонько по писанному, а что на душе за всем этим – не разобрать.
– Оченно спасибо за такое твоё сочувствие, – ответил я вежливо, желая показать, что не одни они такие культурные. – Только, в натуре, я ж просто поделился. Ты, мол, сирота, и я тоже. Судьба такая. Одна на двоих.
Зачем это я ляпнул, не ведаю. Что-то у меня от Варвары переворачивалось внутри. Постоянно нёс в её присутствии всякую чушь. Я, вообще, не болтливый. Знали бы вы моих приёмных родителей – отучили меня языком трепать навсегда. А тут чистое наваждение. То болтаю, то песенки пою, хотя те песенки не для Вариных столичных ушей. И не остановиться.
Что за притча?
Варвара, конечно, красивая до невозможности. Но как-то странно. Покойная моя и недоделанная любовь Настасья – вот она была да! Здесь во, а здесь во! Половицы гнулись, а возьмёшься поднять на руки, гляди пупок развяжется. А эта какая-то худая. Талия, кажется, чуть толще руки. Грудь, правда, присутствует, очень даже. Зато бёдра узкие, как детей будет рожать – непонятно. Посмотреть есть на что, одним словом. Но красотка она не нашего типа, и уж точно – не моего.
Не моего – а не оторваться!
Глаза, что ли, такие или как? Загадка. И где-то я уже её видел! Вот видел же, и всё тут!
– Судьба, Анатолий, у нас, слава богу, разная, – ответила она и гордо вздернула носик. – С чего вы взяли, что одна?
– Во-первых, – я стал загибать пальцы, оторвавшись даже от винтовочных потрохов, которые в тот момент дрючил ветошью, – судьба наша в данный момент времени совпала. Ты меня выходила после «вертушки» этой проклятой. То есть, если бы не твоя забота, дошёл бы раб божий Толя. Во-вторых, живём теперь под одной крышей заботами Павла Борисовича. В-третьих, как уже говорилось, мы в этом мире одинокие, кто вовсе без родни, а кто с неполным комплектом.
– Что вы придумываете? – переспрашивает тогда она. – Я порядочный человек, и не могла бросить вас в таком состоянии. Так бы любой поступил. Вы, например, давеча тоже меня не бросили. У вас оружие заклинило, а не бросили.
– Получается, солнце, – мне неожиданно понравилось звать её так – солнцем, – что судьба назначила нас друг другу. Такое от неё выходит распоряжение. Вот смотри: я шёл убить твоего Деда, каюсь. Он меня не только не пристрелил, хоть и мог, а вытащил из аномалии, чтобы ты меня потом выходила. Чтобы я потом прикрыл тебя от косолапого. Ну, разве не судьба?
– Это просто… случайность, – она крепко задумалась, даже волос свой русый, что трогательно выбивался из-под шали, на палец намотала. – Такое бывает. Когда чужие люди… ну… встречаются, а потом расходятся. Понимаете, Анатолий?
– Скажи лучше, зачем ты мне опять выкаешь?
– Потому что мы чужие, малознакомые люди.
– Это в столице принято, чтобы девушки сидели с ногами на кровати в комнате у чужого, малознакомого парня? – переспросил я и хамски осклабился.
Этого делать не следовало, несмотря на то что очень хотелось. Она фыркнула и убежала, а книжка осталась на одеяле. Девушка читала «Преступление и наказание» в третьем томе сочинений какого-то Ф.М. Достоевского – я полюбопытствовал. На обложке стоял год: 1950.
Надо же, прямо перед войной. Может, ещё жив этот Достоевский? Роман, кстати, про мокрушника – я полюбопытствовал.
Потом мы справили Новый год.
Душевно было.
Не ожидал даже, что когда-нибудь снова вот так посижу у печки с семьёй, пусть она и совсем чужая. Или не совсем, но всё одно – не моя.
Выпили с Дедом «Столичной», а Варвара угостила нас салатом из консервированного гороха, солёных огурцов, рубленой колбасы, картошки и морквы. Смесь она щедро сдобрила какой-то духовитой сметаной под названием, кажется, «майонез» из большой стеклянной банки, которую она приволокла из самого Победограда.
Было вкусно.
Дед что-то разошёлся, от водки, не иначе. Спорил с внучкой насчёт того, когда наступил двадцать первый век. По его выходило, что наступил только что. Будто двухтысячный был последним годом века двадцатого. Варя не соглашалась, говоря, что такое ровное число не может быть неважным.
Как по мне – чушь. Какая разница?
Ничего хорошего от двадцатого века я не видел, точнее, видел мало. От двадцать первого также перспективы рисовались мрачные. Я просто наслаждался тем, что есть сейчас, так как сейчас было ну очень здоровски. В натуре.
* * *
Прямо первого числа нового года, когда я собрался как следует разлениться по случаю праздника, Старый внезапно подошёл ко мне и сказал:
– Малой, остаёшься за старшего. Я выйду. Вернусь под вечер. Или завтра утром. Смотри у меня! – его кулак повис у меня под носом, вполне убедительно намекая, чтобы ваш рассказчик не учудил чего-нибудь незаконного.
– Старый, тебя куда понесло? – поинтересовался я.
– Надо, – сказал он как отрезал.
После каковых слов исчез в кабинете, откуда вышел уже в полной снаряге. С автоматом, в набитой разгрузке, даже гранаты виднелись в подсумках.
– Варвара! – позвал он негромко, но она услышала и выбежала из кухни.
Поцеловались, Дед показал кулак и ей и ушёл, только его и видели.
– Куда это он? – спросил я у Вари, вдруг знает?
Она только плечами передёрнула с явным раздражением. Видать, Старый не имел привычки делиться планами даже с ней.
Грустно мне стало, не знаю отчего. Будто я вещь какая! Ушёл, за старшего мол, не шали… Если я за старшего, так, наверное, шалить не стану! Или не доверяет, тогда какого лешего назначил временно смотрящим, ась?
Словом, лениться я раздумал, а взялся за уборку.
Набрал воды. Погрел её на печке и стал мыть праздничную посуду.
Компанию мне составила ёлка, которая вкусно пахла хвоей и иногда шелестела бумажными игрушками – плод рукодельных усилий Варвары. Шелест тоже получался грустный, как раз под настроение.
И вот сижу, весь брошенный, на табурете возле шаек с грязными мисками. И так накатило, что в полный голос запел «Не слышно шума городского». Помню, играла такая песня на грампластинке в Ферзёвом тереме. Чрезвычайно он её уважал, ту песню. Вы уже догадались, что не о бездушии Старого я печалился – привык. Да и чего печалиться, такая Дед персона. Сухарь и дотошный зануда, или, как говорят умные люди, педант. Печалился я о Варваре.
Вот мы одни в целом бомбоубежище.
А даже пальцем не притронуться, потому что мне её доверили. Я уж молчу про шуры-муры углублённого свойства. Грусть-печаль выплеснулись в песне. Петь я люблю, да только на Складах редко доводилось, – Семён Кухмистер песен не жаловал, тем более на рабочем месте.
Песня была жалостливая.
Ну, помните?
Не слышно шуму городского,
За Невской башней тишина,
И на штыке у часового
Горит полночная луна.
По всему видать, песня совсем старая, довоенная. Про Ленинград, скорее всего, потому что «Невская башня» – Нева, это ж река в Ленинграде. И, как многие задушевные песни, про тюрьму.
Вот бедный юноша, ровесник
Младым, цветущим деревам,
В глухой тюрьме заводит песню
И отдает тоску волнам.