Кульминацией всего раннего периода в истории убийства явилось злодеяние, совершенное в 1849 году. Дело, известное как бермондсийский кошмар, обладало всеми привлекательными атрибутами по-настоящему леденящего кровь убийства. Оно же стало одним из последних, когда казнь по старинке совершалась публично, при огромном стечении народа.
Казалось бы, гнусное преступление, ставшее результатом запутанных отношений в любовном треугольнике, должно волновать людей куда меньше, чем эпидемия холеры, бушевавшая в Лондоне тем жарким летом. К сентябрю жертвами болезни, как утверждали, стали более 10 тысяч лондонцев, в том числе и два свидетеля, которым предстояло давать показания на процессе по делу Фредерика и Марии Мэннинг.
Пристальное внимание к перипетиям истории Мэннингов, по-видимому, позволяло отвлечься от беспокойства о собственном здоровье. «В то время, — уверял в сентябре 1849 года Punch, — утонченный, высококультурный, филантропический Лондон весь провонял мерзостью бермондсийского убийства». Холера, явление куда более пугающее, могла заграбастать всякого, и отраду сердцу лондонцев несла лишь мысль, что быть похороненными в кухонном подполе, как это случилось с жертвой Мэннингов, грозит лишь людям недостойным и безнравственным.
Привлекали и сами действующие лица: супружеская пара — оба они, и муж и жена, стоили друг друга, и преступление совершили сообща, слаженно, как бы в единой команде (хотя муж и попытался свалить всю вину на жену). В особенности всех занимал характер Марии: будучи законченной негодяйкой, она прекрасно подходила под описание леди Макбет и очень быстро так и стала восприниматься.
Родившись в Швейцарии, первоначально она звалась Мари, но позднее превратилась в Марию. Она жила безбедно, в качестве камеристки знатной дамы ездила за границу и вместе с хозяйкой останавливалась в роскошных загородных усадьбах. Эта ее связь с высшим обществом особенно возбуждала публику. Благодаря хозяйским обноскам Марии удалось собрать весьма неплохой гардероб: после задержания у нее нашли 11 нижних юбок, 9 платьев, 28 пар чулок, 7 пар панталон и 19 пар лайковых перчаток. Одевалась она гораздо богаче, чем полагалось бывшей служанке, и особенно впечатляюще выглядела в соблазнительно обтягивающем фигуру платье из черного шелка.
Мария надеялась выйти замуж за некоего О’Коннора, мужчину гораздо старше и богаче ее. Разбогател О’Коннор, занимаясь ростовщичеством и благодаря всяким темным делишкам в порту, где он работал в Управлении таможенных и акцизных сборов. Он крутил роман с Марией, но жениться отказывался. Она переключилась на Фредерика Мэннинга, жениха не слишком завидного. Он служил кондуктором на железной дороге и потерял работу, затем содержал паб, но разорился. Когда они поженились, Марии пришлось зарабатывать на жизнь за обоих, занимаясь портняжным делом и, вероятно, сожалея о своем замужестве. Принадлежа к самому низшему слою середнячков, пара изо всех сил старалась удержаться на этом уровне.
Однако богатый О’Коннор не сошел со сцены. Мужчины соперничали, добиваясь внимания Марии, и О’Коннора нередко можно было застать у Мэннигов, в доме номер 3 на Минивер-Плейс в Бермондси. Страсти у этой троицы разгорелись не на шутку, и 9 августа, поев жареной курицы за ужином у Мэннингов, домой к себе О’Коннор не вернулся. Мэннинги застрелили его и вдобавок раскроили ему череп. Позднее судебный медик насчитал 17 следов от ударов ломом по голове. Парочка окунула тело в гашеную известь, желая ускорить разложение, и зарыла останки под плитами пола в кухне возле очага. Как только тело нашли, О’Коннора опознал дантист, изготовивший искусственные зубы, так и оставшиеся у него во рту. Видно, преступниками Мэннинги оказались довольно неопытными.
Возможно, осознав это, они расстались. Оба бежали, но в противоположные стороны. Сохраняя поразительное хладнокровие, Мария сделала первый шаг. Она проникла в дом О’Коннора и украла оттуда ценные бумаги. А затем, прихватив все деньги — свои и мужа, — села на поезд, шедший в Эдинбург. Фредерик тем временем бежал на острова в Ла-Манше.
Делом этим занялась Лондонская полиция, и быстрота, с которой следствие пришло к однозначным выводам, заметно укрепила ее престиж. После исчезновения О’Коннора в дом номер 3 на Минивер-Плейс явились два констебля — Барнс, рядовой номер 256 отделения «К», и Бертон, рядовой номер 272 отделения «М». Дом был пуст: «гнездышко на месте, но птички улетели». Однако полицейские обратили внимание, что с кухонным полом что-то не так, и в ходе дальнейшего осмотра извлекли тело О’Коннора — уже посиневшее и порядком разложившееся.
Старшие полицейские чины немедленно пустились по следу убийц. Мария Мэннинг свой багаж отправила до востребования, но уловка эта ей не помогла: полиция отыскала кебмена, отвозившего даму на Юстонский вокзал. В Эдинбург под именем миссис Смит она выехала поездом в 6:15. Лондонская полиция телеграфировала своим шотландским коллегам с просьбой выследить подозреваемую.
В Эдинбурге Мария привлекла к себе внимание, когда попыталась сбыть украденные акции в маклерской конторе. Хотя она и уверяла, что живет в Глазго, ее выдал акцент. Немедленно телеграфировав в Лондон, полицейские получили подтверждение, что подозрительная дама подходит под описание, и Марию задержали. Скорость и безупречность, с какими была проведена эта операция — примета времени! — составляют разительный контраст с тем, как почти сорока годами раньше велось следствие по рэтклиффским убийствам.
Тем временем незадачливый супруг Марии спивался в Джерси. Его также схватили и препроводили обратно в Лондон. После ареста он первым делом осведомился о так ловко его обставившей жене: «А негодяйку-то вы поймали? Ведь она всему виной, а я тут ни при чем — чист как младенец!» (По крайней мере, так передали его слова уважаемые печатные источники. Хотя нельзя исключить, что вместо «негодяйки» он употребил другое слово.) На обратном пути в Лондон его пришлось высадить в Воксхолле, то есть на предпоследней остановке, чтобы избежать встречи с огромной толпой зевак, собравшейся на вокзале Ватерлоо.
The Times посвятила этой истории не менее 72 статей, включая репортажи из зала суда, где особенно занимало всех необычное, совсем не женское поведение Марии. Помимо убийства она совершила кражу, вдобавок обманув еще и мужа. Кроме того, в вину ей ставили целый ряд «преступлений», нарушавших не закон, но правила благопристойности. Присутствовавших в зале неприятно поразили ее холодная сдержанность и железное самообладание. «Она сидела неподвижно, точно статуя, и за весь день, кажется, ни разу не взглянула в сторону мужа». Такое поведение всех шокировало. «Она не выказала ни единой эмоции», — констатировали наблюдатели.
А затем был вынесен приговор. От положенного по закону права обратиться к суду с последним словом Фредерик Мэннинг отказался. Зато Мария с жадностью ухватилась за эту возможность и разразилась яростной речью, полной обличений британской судебной системы вообще, данного судьи в частности, а заодно и всех британцев. Ее эффектное платье, «черное или темное, с высоким, туго обтягивающим шею воротником, довершало впечатление присущей этой женщине пугающей силы и властности. Ее называли Иезавелью и бермондсийской леди Макбет». В довершение всего Марию, жившую с двумя мужчинами одновременно, сочли сексуально распущенной. Адвокат ее мужа, выступая на процессе, подвел итог: «История учит нас, что женщина по природе своей легче достигает высоких степеней нравственности, нежели мужчина, но уж если она предается пороку, то и падение ее бывает более глубоким, чем у представителей нашего пола».
В эпоху королевы Виктории респектабельность, правила приличия и нравственная чистота ставились во главу угла, а Мария Мэннинг разом нарушила все нормы.
*
Казнь обоих Мэннингов на крыше тюрьмы на Хорсмонгер-Лейн явилась одним из самых жадно предвкушаемых событий XIX века. За три дня до установленной даты окрестные улицы расчистили и огородили в ожидании толпы, которая, по подсчетам, достигала 30 тысяч человек. Порядок обеспечивали 500 полицейских.
Публичная казнь через повешение имела черты, сходные с представлением трагедии в театре. И тут и там царило многолюдье, в толпе шныряли разносчики еды и напитков и были предусмотрены особые места для зрителей, способных их оплатить. Владельцы домов вблизи тюрьмы не только продавали места в окнах с видом на виселицу, но и сооружали специальные высокие помосты перед своими домами, чтобы было где разместиться зрителям. В тогдашних описаниях этого события особо подчеркивается сомнительный и простонародный состав этого сборища. На самом деле комментаторы вежливо умалчивали о том, что на казни присутствовало множество представителей среднего класса и даже аристократии.
Продавцы газет кричали, предлагая листки с известиями о предстоящей казни, как если бы то были театральные программки[12]. Потом толпа с программками в руках застывала в ожидании, и все дальнейшее шло по привычному, раз и навсегда установленному сценарию. Вначале — торжественное восхождение осужденного на помост и его (либо ее) последняя речь, полная трогательного и горестного раскаяния и сожаления. Далее, с приближением конца, напряжение нарастало, а толпа прикидывала, с первой ли попытки удастся вздернуть преступника. Развязкой служили страшные судороги повешенного.
В театральной своей роли Мария Мэннинг зрителей не разочаровала, до самого конца не по-женски сохраняя вид самоуверенный и презрительно-гордый. Сообщалось (вправду или не очень), что она настояла на выдаче ей для последнего туалета новых шелковых чулок и «к роковой развязке шла бестрепетно, твердым шагом», в то время как мужа ее тащили двое тюремщиков, поскольку «был он слаб и ноги ему отказывали».
Казнь Марии у многих присутствующих оставила о себе долгую память. Чарльз Диккенс писал, что тело ее, «красивое, нарядно одетое, было так ловко затянуто в корсет, что сохраняло благообразие даже в петле, медленно и плавно качаясь из стороны в сторону». Она продолжила свою жизнь в общественном сознании, превратившись в горничную-убийцу Ортанз — персонаж диккенсовского «Холодного дома».
Как и Мария, Ортанз у Диккенса обладает характером неприятным, вздорным и раздражительным и помогает юрисконсульту мистеру Талкингхорну раскрыть секреты ее хозяйки леди Дедлок. «Не знаю, чего хочет мадемуазель Ортанз, с ума она сошла, что ли?» — констатирует Талкингхорн. Когда он отказывается от услуг Ортанз и та остается без работы, она стреляет в него и пытается свалить убийство на леди Дедлок.
Как и Мэннинг, Ортанз воплощает в себе социальное неблагополучие, пугающий хаос и страх перед чем-то неведомым. В уме Эстер Саммерсон, рассказчицы из «Холодного дома», она вызывает «образы женщин на парижских улицах во времена террора». Смутное беспокойство, навеваемое этой фигурой, еще усиливается туманным намеком на лесбийские наклонности Ортанз, выводящие ее из-под сексуального контроля мужчин. Диккенс подчеркивает в ее внешности звериные черты, упоминает «ее кошачий рот». Она фыркает «по-тигриному», а в другой сцене «напоминает волчицу, которая рыщет среди людей». («Ведьма, сущая ведьма!» — думает о ней ее жертва.) Ортанз — редкий для Диккенса убедительный и яркий образ зрелой женщины, в котором ясно отразились опасения буржуазного обывателя, что даже преданнейший из живущих с тобой под одной крышей слуг на поверку может оказаться убийцей.
Мария Мэннинг надолго сохранила свою славу и в качестве экспоната Музея восковых фигур. В галерее мадам Тюссо, по свидетельству Punch, она стояла «в шелковом одеянии — прекрасная фигура, ради которой ежедневно проливался дождь из шестипенсовиков». Выставленный напоказ порок, по мнению журналиста, представлял собой нравственный яд, который «сочился из Комнаты ужасов, отравляя не только Бейкер-стрит, но и весь Лондон». Вопреки, а возможно, и благодаря аморальности, которую воплощала эта фигура, она стала одним из «бессмертных» экспонатов галереи и сохранялась в экспозиции более ста лет. Находилась она там и в 1970-х, во время моего первого посещения Комнаты ужасов. Необычайным заключительным аккордом этой истории послужила воспроизведенная в галерее обстановка кухни, где произошло бермондсийское убийство.
Восковая фигура Марии Мэннинг в Музее мадам Тюссо была облачена в ее знаменитое платье из черного шелка.
*
Как уже упоминалось, Диккенс немало потрудился, желая в полной мере насладиться зрелищем казни Мэннингов, — снял комнату, пригласил друзей, устроил угощение. Но увиденное показалось ему столь удручающим, что превратило писателя в яростного противника публичных повешений, о чем он громогласно и заявлял. По его мнению, кровожадная толпа, собравшаяся поглазеть на казнь, пугала своей грубостью и неотесанностью. Не тронутые цивилизацией, эти люди всячески демонстрировали «злобу и безумную веселость». В своем письме в The Times Диккенс так описал толпу зрителей:
Воры, проститутки самого низкого пошиба, громилы и бродяги всех мастей жались друг к другу в едином порыве агрессии и подлого веселья. Стычки, давка, обмороки, шиканье и свист, грубые шутки в духе Punch, оглушительный и непристойный восторг, когда полицейские вытаскивали из толпы потерявших сознание женщин в сбившейся одежде и с задранными юбками.
В общем, заключает Диккенс, «когда двое несчастных, ставших причиной этой жуткой церемонии, задергались в петле, толпа не выказала ни малейшего чувства, ни следа жалости или сдержанности при мысли о двух бессмертных душах, которым надлежит предстать перед судом… казалось, что Слово Божье никогда не достигало ушей этих людей…».
Вскоре Диккенс начал кампанию борьбы с публичными казнями. Но к тому времени эта давняя традиция и так переживала банкротство. Казнь Мэннингов привлекла такое внимание отчасти потому, что подобные зрелища уже успели стать своего рода редкостью.
Перемены стали неизбежными в 1823 году, когда утратил силу свод законов, в наше время именуемый Кровавым кодексом. К 1800 году насчитывалось более 200 преступлений, караемых смертной казнью. На протяжении всего XVIII века во множестве принимались законы, направленные на защиту собственности и предусматривавшие смертную казнь за преступления, совершаемые в основном людьми неимущими в отношении богатых владельцев собственности. Чтобы угодить на виселицу, достаточно было украсть что-либо ценою в 12 пенсов.
В 1823 году парламент принял «Поправку к положению о смертной казни», согласно которой количество преступлений, подлежащих наказанию смертью, значительно сокращалось. Отныне казнить надлежало лишь за государственную измену и за убийство. За преступления против собственности теперь отправляли на каторгу. Историки склонны приписывать эти изменения духу гуманности и терпимости, которым прониклись законодатели. Но Вик Гатрел, не считая наших предков столь сентиментальными, полагает, что судебная система тогда попросту не справлялась с таким количеством казней. На послабление пошли затем, чтобы правосудие вновь заработало.
Так или иначе, сокращение числа казней меняло природу отчаянных головорезов. Если в XVIII веке виселицей рисковал каждый, кого бес попутал стащить мелочь в несколько пенсов, то любого, поддавшегося пагубной слабости, присущей человеческой натуре, считали преступником. Образу обаятельного жулика, Робин Гуда, благородного разбойника, отводилось особое место в георгианской культуре.
Но с 1823 года повешению подлежали лишь люди подлинно дурные, которые наглядно проявляли глубокую порочность своей натуры и в корне отличались от тех, кто приходил полюбоваться на их казнь. Эта инаковость, отличие от большинства — основная особенность созданного Де Квинси образа «блистательного убийцы».
В 1849 году Диккенс, как это нередко с ним случалось, сыграл роль барометра общественного мнения. Если он счел зрелище казни через повешение отвратительным и оскорбляющим человеческие чувства, значит, подобного мнения придерживалось и подавляющее большинство его читателей. Те, кто причисляли себя к людям цивилизованным, более не чувствовали потребности лицезреть умерщвление негодяя. Эту процедуру они предпочли полностью передоверить властям.
В практику закон был внедрен не сразу, но перемену он наметил, и последнее публичное повешение состоялось в 1868 году. Смертная казнь по-прежнему применялась, но в отсутствие зрителей, за стенами тюрьмы. И это послужило необходимым условием, предварившим появление в литературе классического детектива. Центром интереса детективного романа, в отличие от мелодрамы или «страстей за пенни», стало не столько наказание, сколько раскрытие преступления.
И сами преступники, и охотившиеся за ними сыщики, и литераторы, воссоздающие действительность на бумаге, — все стремились достичь нового уровня изощренности.
Часть вторая
На сцене появляется детектив
11
Преступники-буржуа и джентльмены-медики
Да устыдятся все эти отравители, возглашаю я: неужто не могут они следовать старой доброй традиции перерезать глотку ножом?
Томас Де Квинси. Убийство как одно из изящных искусств (1821)
Рэтклиффские убийства происходили за высокими стенами лондонского Табачного дока. Фредерик и Мария Мэннинг жили в опустошаемом холерой Бермондси. Моряк Джон Уильямс и дочь кротолова Мария Мартен не вращались в высшем обществе. События и действующие лица первой части нашего повествования бесконечно далеки от безопасной, устойчивой и процветающей жизни Вест-Энда. Но громкие убийства начала XIX века развили тягу читателей к жутким криминальным сюжетам, и спрос на подобного рода литературу чем дальше, тем больше считался приемлемым и в более высоких кругах. В Викторианскую эпоху смакование насилия стало чем-то вроде законного времяпрепровождения буржуазии и проникло и в реальной жизни, и в романистике в самую сердцевину считавшейся безопасной гавани так называемого приличного дома.
Ко второй половине XIX века уровень убийств, насколько мы можем судить, вновь снизился — с 1,7 на 100 тысяч жителей в 1860-м до 1 в 1890 году. Большинство преступлений совершалось бедняками, доведенными до отчаяния нищетой и невзгодами, убийцами чаще всего становились молодые люди, прежде судимые за воровство. Но кровавые преступления в семьях состоятельных людей куда больше привлекали журналистов и авторов романов. Сообщения о погибших от ножевых ранений, смертельных ударов по голове, перерезания горла попадались все реже — чаще в них говорилось об убийствах, совершенных на почве помешательства, двоеженства или же при помощи ядов. Излюбленным средством убийцы, распространившимся повсеместно в викторианском обществе, стало отравление мышьяком.
Историк Джеймс Уортон так описывает его смертоносное действие:
Он вызывает сильное жжение в пищеводе и желудке (обычно через 30–60 минут после приема), затем начинаются обильная рвота и диарея, не стихающие часами. Под конец яд нарушает работу сердца и сосудов, но смерть обычно наступает в течение 12–24 часов, а иногда и позже. Статистические данные с 1800-х годов позволяют предположить, что от этого яда умирает примерно половина отравленных.
К несчастью для здоровья викторианцев, мышьяк был весьма полезен в хозяйстве. Им обычно травили крыс, его использовали для закрепления краски и сохранения яркости тона при колеровке обоев в ярко-зеленый цвет — столь модный в середине XIX века. Губительное воздействие ядовитого вещества на организм иногда удавалось ослабить пребыванием пострадавшего на взморье, где исключалась сама возможность вдыхать вредоносные испарения от обоев у себя в спальне.
Мышьяк в те времена был доступен практически каждому. «Ввиду легкости его приобретения у нас в стране людьми даже самого низкого сословия, — писал в 1829 году один токсиколог, — именно этот яд чаще всего выбирают для совершения убийства». Не имеющий запаха мышьяк ничего не стоило подмешать в еду или питье. Во Франции его прозвали poudre de succession[13], и вплоть до 1836 года следы его присутствия в трупе определять не умели. Симптомы же отравления мышьяком не отличались от симптомов холеры.
В 1836 году химик Джеймс Марш опубликовал в Edinburgh Philosophical Journal статью под названием «О способе извлечения малых количеств мышьяка из субстанций, к которым он подмешан». Речь шла о так называемом тесте Марша, методе распознавания мышьяка, — открытии, имевшем далеко идущие последствия и вооружившем людей знаниями об этом таинственном молчаливом убийце.
В 1840-х страх перед смертоносной отравой вспыхнул в Британии с новой силой. Журнал Household Words писал, что в 1839–1849 годах от яда погибли 249 человек, но лишь 86 убийц понесли наказание. Отравление стало «настоящей нравственной эпидемией, более губительной, чем чума», утверждал Pharmaceutical Journal. По мнению The Times, во многих случаях врачи просто не распознавали симптомов отравления; а в одной из ее заметок говорилось об ужасной особенности такого вида убийств, таящих в себе «предательство домашних»: злодей в этом случае прикрывался маской улыбающейся жены, друга или доктора.
Отравление большой дозой мышьяка считалось теперь грубым и примитивным, к тому же, с тех пор как Марш изобрел свой тест, убийца рисковал разоблачением, в случае, если останки жертвы подвергнутся исследованию. Но потенциальные душегубы прибегали к куда более хитрому и изощренному способу — они давали яд своей жертве маленькими порциями, постепенно подтачивая ее здоровье, с тем чтобы финальный coup de grậce[14] не вызвал подозрений. «Неуклюжее отравление большими дозами мышьяка, отмечал The Pharmaceutical Journal, постепенно вытеснялось отравлением по всем правилам науки».
Мэри Энн Коттон была одной из самых «продуктивных» отравительниц (во всяком случае, среди разоблаченных): она успешно отправила на тот свет трех своих мужей, пятнадцать родных и неродных детей и постояльца. Убивала она ради наживы, чтобы получить деньги по страховке. Подозрения возникли, когда после смерти одного из пасынков она явилась в страховую контору прежде, чем вызвала доктора. Ее признали виновной и повесили во дворе Даремской тюрьмы.
Многие полагали (хотя и без особых оснований), что такая новая и перспективная отрасль, как страхование жизни, развивалась рука об руку с торговлей смертоносным мышьяком. Озабоченность общества была столь велика, что в 1850 году парламент специальным актом ограничил страховые выплаты в случае смерти ребенка в возрасте до трех лет тремя фунтами.
Самым знаменитым отравителем XIX века стал житель городка Рагли Уильям Палмер. Такую известность он приобрел, поскольку, как и серийный убийца XX века Гарольд Шипман, был врачом, и состоятельные читатели газет чувствовали, что вполне могли оказаться в числе его жертв.
Доктор Уильям Палмер из Рагли, отравитель
Палмер родился в Стаффордшире в 1824 году, учился в Ливерпуле на химика, изучал медицину в Лондоне. В 1846 году получил в Королевском медицинском колледже докторскую лицензию, затем вернулся в родной Рагли и занялся медицинской практикой. Старался жить по средствам; семейная жизнь его, судя по всему, не заладилась. После женитьбы ему пришлось принять в свой дом и тещу. Вскоре она скончалась при загадочных обстоятельствах. Четверо детей Палмера умерли «в конвульсиях». В этих смертях поначалу не усмотрели ничего необычного — дети в то время умирали сплошь и рядом, но когда в возрасте 27 лет скончалась и жена Палмера, быстрота, с которой доктор терял родственников, привлекла внимание. Жизнь супруги он застраховал на 13 тысяч фунтов.
Пытался он получить деньги и по страховке брата, умершего от алкоголизма, но теперь уже у страховой компании возникли подозрения, и приятель Диккенса инспектор Филд отправился в Рагли, чтобы выяснить, что же там происходит (те, кто мог себе это позволить, нанимали для частных расследований детективов из Скотленд-Ярда). Филд пришел к выводу, что компания не обязана выплачивать Палмеру страховку, поскольку он собственноручно довел брата до смерти, постоянно спаивая его. В то же время доктор успел прижить с горничной брата внебрачного ребенка. Судя по всему, фортуна на сей раз изменила Палмеру.
Он мог бы еще поправить свои денежные дела, если бы удалась его последняя интрига против приятеля, Джозефа Парсонса Кука, богатого, но слабовольного молодого человека, который, как и Палмер, играл на скачках. В 1855 году Кук получил крупный выигрыш, но насладиться победой не успел. Внезапно он почувствовал сильное недомогание, и окружающие слышали, как он пробормотал: «Этот чертов Палмер мне что-то подсыпал». Чтобы прийти в себя, Кук остановился в Рагли на постоялом дворе «Герб Толботов», как раз напротив дома Палмера, так что находился под присмотром своего друга. Но состояние больного стало улучшаться, лишь когда Палмера вызвали в Лондон.
С возвращением его из столицы вернулась и болезнь Кука. Ему неизменно становилось хуже после питья, которым потчевал его доктор, будь то бренди, чашка кофе или даже тарелка супа. (Палмеру приписывают обогащение английского языка неологизмом — шутливым предложением выпить: «Чем будешь травиться?» Но, к разочарованию заинтересованных лиц, приходится признать, что эта фраза вошла в обиход уже после смерти Палмера.) Бедный старина Кук наконец скончался, сотрясаемый рвотой и судорогами.
Широко обсуждались предсмертные судороги Джозефа Кука. То, что при этом он выгибался дугой, могло быть вызвано столбняком или действием стрихнина
Впоследствии выяснилось, что Палмер не раз покупал в аптеках стрихнин, хотя оба аптекаря, продававшие ему яд, не удосужились оставить запись в особом «реестре ядов», как то предписывал закон. Палмер продолжил свою медицинскую практику, и, хотя в последние, мучительные часы своей жизни Кук обвинил его в отравлении, доктору в качестве любезности позволили присутствовать при вскрытии тела его друга и пациента.
С самого начала процедура проводилась с нарушениями. Помощник коронера Чарльз Ньютон был пьян, и Палмер, воспользовавшись общим замешательством, толкнул медика, извлекавшего желудок, так что его содержимое излилось на пол. Позднее он, видимо, подкупил служителя, доставлявшего банку с желудком к лондонскому поезду, так что по прибытии она оказалась вскрытой. Вдобавок Палмер отправил коронеру письмо с просьбой приписать смерть Кука естественным причинам, вложив в конверт десять фунтов.