– Детей у них не было, и через три года она ушла от Али, вышла замуж за доброго человека из Хоста и родила тому троих дочерей. Вот и все, что я хотел тебе сказать.
Я начал понимать, к чему он клонит. Но я не желал больше об этом слышать. Главное – это Калифорния, обеспеченная жизнь, старый викторианский дом с остроконечной крышей, карьера писателя, любящие родственники. Все остальное – побоку.
– Али был бесплоден, – пояснил Рахим-хан.
– Как это? У него и Санаубар родился сын. И звали его Хасан.
– Он не мог иметь детей.
– А от кого же тогда Хасан?
– Сам знаешь от кого.
Мне казалось, я скатываюсь вниз по крутому склону, напрасно пытаясь ухватиться за траву и кусты ежевики. Комната качалась и кружилась у меня перед глазами.
– Хасан знал? – Застывшие губы меня не слушались.
Рахим-хан закрыл глаза и покачал головой.
– Сволочи, – пробормотал я и вскочил на ноги. – Какие же вы все сволочи! Лживые мерзавцы!
– Прошу тебя сесть.
– Как вы могли скрывать это от меня? От него?
– Подумай сам, Амир-джан. Ведь такой позор. Пошли бы сплетни, все было бы втоптано в грязь, и честь, и доброе имя. Проболтаться нам было никак нельзя, сам понимаешь.
Рахим-хан протянул мне руку, но я оттолкнул ее и кинулся к выходу.
– Амир-джан, не уходи. Я распахнул дверь.
– А что меня здесь держит? Что ты мне еще поведаешь? Мне тридцать восемь лет, и вдруг ты мне сообщаешь такое, что все прожитые годы летят псу под хвост! Вся моя жизнь – одна сплошная ложь! Чем теперь ты утешишь меня? Тебе нечего мне сказать!
С этими словами я пулей вылетел из комнаты.
18
Солнце почти село, окрасив небо в лиловые и малиновые тона. Дом, где жил Рахим-хан, остался далеко позади. В густой толчее вязли велосипеды и рикши. Рекламные щиты призывали покупать кока-колу и сигареты, на пестрых афишах пакистанских фильмов загорелые красавцы танцевали со страстными дамами на фоне цветущих лугов.
В крошечной чайной, куда я вошел, дым стоял столбом. Спросив чаю, я сел на складной стул, откинулся назад, потряс головой, провел по лицу руками. Мне уже не казалось, что я куда-то лечу. Я словно проснулся в собственной кровати и обнаружил, что вся мебель в доме переставлена, привычная обстановка исчезла, все вокруг сделалось чужим и незнакомым и надо привыкать жить по-новому.
Где были мои глаза? Ведь улик хватало. Баба пригласил доктора Кумара сделать Хасану пластическую операцию, Баба всегда делал подарки Хасану на день рождения. Что сказал мне отец, когда мы сажали тюльпаны и я заикнулся насчет новых слуг? Хасан останется с нами. Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Да ведь Баба плакал, плакал, когда Али объявил, что они уходят от нас!
Официант поставил передо мной чашку. Кольцо из медных шариков, каждый размером с орех, как бы сцепляло скрещивающиеся ножки стола, один шарик еле держался. Я нагнулся и завинтил его. Ах, если бы вот так же легко можно было исправить собственную жизнь!
Я отхлебнул чернейшего чаю (давненько не пил такого) и попробовал отвлечься – заставил себя думать о Сорае, о генерале, о Хале Джамиле, о своем неоконченном романе. Передо мной сновали люди, из транзисторного приемника на соседнем столике звучал кавали[37], но ничто не занимало моего внимания. Образы прошлого поднимались в памяти. Вот Баба рядом со мной в машине после выпускного вечера. Как жалко, что Хасана нет сейчас с нами.
Как мог он все эти годы лгать мне, лгать Хасану? Вот я, маленький, сижу у него на коленях, он смотрит мне прямо в глаза. Существует только один грех. Воровство. Лгун отнимает у других право на правду. Это были слова Бабы. А теперь, через пятнадцать лет после его смерти, я узнаю, что Баба – сам вор, причем вор худшего пошиба, похитивший самое святое: у меня – брата, у Хасана – отца, у Али – честь.
Вопрос нанизывался на вопрос. Как Баба мог смотреть Али в глаза? Как мог Али жить в этом доме, зная, что хозяин надругался над его женой и над ним самим? И как мне самому теперь жить, когда привычный образ Бабы, ковыляющего в своем парадном коричневом костюме к дому генерала, чтобы попросить для меня руки Сораи, превратился в нечто постыдное?
Среди прочих штампов наш преподаватель литературного мастерства упоминал и такой: яблочко от яблони недалеко падает. Но ведь и это правда. Оказалось, у нас с отцом больше общего, чем я даже мог себе представить. Мы оба предали людей, которые были верны нам до гроба. И вот пришла расплата: ведь я должен искупить не только собственные грехи, но и грехи отца.
«Ты всегда был о себе слишком низкого мнения», – сказал мне Рахим-хан.
Ну, основания-то у меня были. Правда, это не я привел Али на минное поле и не я натравил на Хасана талибов. Зато я выгнал отца с сыном из дома. А если бы не я, как сложилась бы их судьба? Может быть, Баба взял бы их с собой в Америку, у Хасана была бы сейчас хорошая работа, семья, собственный дом, и он жил бы в стране, где никому нет дела до того, что он хазареец, где большинство людей и представления не имеет, кто такие хазарейцы. Конечно же, все могло получиться и по-другому. Но такая возможность была.
«Я не поеду в Кабул. У меня в Америке жена, дом, карьера», – сказал я Рахим-хану. Но разве могу я сейчас убраться восвояси и загубить тем самым еще одну жизнь?
Лучше бы Рахим-хан не звонил мне. Жил бы я себе, как раньше, ни о чем не подозревая. Но он вызвал меня сюда и сообщил такое, что перевернуло всю мою жизнь, выставило ее чередой обманов, предательств и гнусных тайн.
«Тебе выпала возможность снова встать на стезю добродетели», – сказал он.
Возможность начать жизнь сызнова.
Для этого надо разыскать мальчика.
Сына Хасана. Сироту.
Где– то в Кабуле.
Я подозвал рикшу и отправился обратно к Рахим-хану. Баба как-то сказал: моя беда в том, что я всегда прихожу на готовенькое. Мне тридцать восемь лет, волосы мои седеют и редеют, в уголках глаз появились «гусиные лапки». А если я так и не научился стоять за себя и не прятаться за чужие спины? Вдруг Баба оказался прав?
Я посмотрел на фотографию, на круглое лицо моего брата, наполовину скрытое тенью. Хасан любил меня как никто никогда не полюбит. Его сын сейчас в Кабуле.
Он ждет.
Рахим-хан – черная тень в углу комнаты – читал молитву, обратясь лицом к востоку. За окном краснело небо.
Я подождал, пока он закончит, и сообщил, что поеду в Кабул. Пусть звонит Колдуэллам.
– Я буду молиться за тебя, Амир-джан, – сказал мой старый друг.
19
Снова морская болезнь. Мы еще не успели доехать до изрешеченного пулями щита «ПЕРЕВАЛ ХАЙБЕР ПРИВЕТСТВУЕТ ВАС», а рот у меня уже был полон слюны. Желудок дергало и крутило. Фарид, мой шофер, холодно посмотрел на меня. Сочувствия в его глазах я не заметил.
– Можно опустить стекло? – хрипло спросил я.
Шофер зажег сигарету, зажал ее двумя пальцами левой руки (больше пальцев на руке не было), не отрывая своих черных глаз от дороги, наклонился и откуда-то из-под ног достал отвертку. Я вставил ее в отверстие, где полагалось быть ручке, и несколько раз провернул. Стекло поехало вниз.
Во взгляде Фарида появилась почти не скрываемая враждебность. Он и десяти слов не произнес с тех пор, как мы выехали из Джамруда.
– Ташакор, – пробормотал я и высунулся в окно, подставляя лицо ветерку.
Дорога через горы с их глинистыми, усеянными камнями склонами была мне знакома – в 1974 году мы с Бабой возвращались этим путем. Ущелья, скалистые пики, древние крепости на вершинах утесов, снега Гиндукуша, белеющие на севере… Серпантины и проклятая тошнота.
– Пососи лимон, – неожиданно произнес Фарид.
– Что?
– Лимон. Если тошнит, очень помогает. Я всегда беру в путь лимон.
– Спасибо, не надо, – выдавил я. Стоило только подумать о кислом соке, как желудок мой взбунтовался.
Фарид хихикнул:
– Это тебе не американская химия, а старое народное средство. Меня мама научила.
– Тогда давай.
Надо к нему подольститься.
Из бумажного пакета на заднем сиденье Фарид достал половинку лимона и протянул мне. Я откусил кусочек, выждал пару минут, слабо улыбнулся и соврал:
– Ты прав. Полегчало. Вежливость никогда не повредит.
– Старое средство. Не надо никакой химии. – Несмотря на угрюмый тон, вид у водителя довольный.
Фарид – таджик по национальности, долговязый, черноволосый, с обветренным лицом, узкими плечами и длинной шеей. Кадык у него до того выдается, что даже борода его не прикрывает. Одет он так же, как и я: шерстяной башлык грубой вязки поверх пирхан-тюмбана и телогрейка, на голове нуристанский паколъ[38] слегка набекрень – как у кумира таджиков Ахмада Шах-Масуда, «Льва Панджшера»[39].
С Фаридом меня свел в Пешаваре Рахим-хан. По его словам, Фариду всего двадцать девять лет (хотя выглядел он на сорок с лишком), родился он в Мазари-Шарифе, но, когда ему исполнилось десять, семья переехала в Джелалабад. В четырнадцать лет он вместе с отцом встал под зеленое знамя джихада. Два года они сражались с шурави в Панджшерском ущелье, пока залп с вертолета не разорвал родителя на кусочки. У Фарида две жены и пятеро детей. Их было семеро, но две младшие дочки подорвались на мине под Джелалабадом, а ему самому оторвало все пальцы на левой ноге и три на руке. После этого он с женами и детьми перебрался в Пешавар.
– КПП, – буркнул Фарид.
Я заерзал на сиденье, забыв на минуту про тошноту. Зря беспокоился. Два пакистанских солдата лениво подошли к нашей обшарпанной «тойоте» «ленд-крузер», едва заглянули внутрь и махнули рукой, чтобы мы ехали дальше.
В списке неотложных дел, который составили мы с Рахим-ханом, знакомство с Фаридом стояло на первом месте, а уже потом следовал обмен долларов на рупии и афгани, приобретение необходимой одежды и паколя (по иронии судьбы, я никогда не носил традиционного наряда, даже когда жил в Афганистане), копирование фотографии, запечатлевшей Хасана и Сохраба, и, наконец, покупка, пожалуй, самого необходимого – фальшивой окладистой бороды, соответствующей указаниям шариата по версии талибов. Рахим-хан знал в Пешаваре человека, основным занятием которого было изготовление бород. Порой его услугами пользовались даже западные журналисты, освещавшие ход войны.
Рахим-хан настаивал, чтобы я провел в Пешаваре еще несколько дней: надо же хорошенько обдумать план действий. Но я торопился – боялся, что передумаю, ведь если тянуть и предаваться размышлениям, то картина моей благополучной жизни в Америке наверняка перевесит остальное, и я не отважусь на безрассудный поступок, означавший искупление грехов. А потом все то новое, что ворвалось в мою жизнь, потихоньку забудется и канет в Лету. Сорае я, разумеется, ничего не сказал про Афганистан, иначе она прилетела бы сюда первым же рейсом.
Стоило нам пересечь границу, как бедность и нищета обступили нас со всех сторон. Разбросанные между скал кучками детских кубиков убогие деревушки, растрескавшиеся саманные хижины… Да что там хижины! Четыре деревянных столба и кусок брезента вместо крыши – вот и все жилище бедняка. Дети в лохмотьях пинали ногами шмат тряпок – играли в футбол. На сгоревшем советском танке, словно вороны, сидели старики. Женщина в коричневой одежде тащила на плече откуда-то издалека большой кувшин, осторожно переступая натруженными босыми ногами по разбитой проселочной дороге.
– Как странно, – заметил я.
Я начал понимать, к чему он клонит. Но я не желал больше об этом слышать. Главное – это Калифорния, обеспеченная жизнь, старый викторианский дом с остроконечной крышей, карьера писателя, любящие родственники. Все остальное – побоку.
– Али был бесплоден, – пояснил Рахим-хан.
– Как это? У него и Санаубар родился сын. И звали его Хасан.
– Он не мог иметь детей.
– А от кого же тогда Хасан?
– Сам знаешь от кого.
Мне казалось, я скатываюсь вниз по крутому склону, напрасно пытаясь ухватиться за траву и кусты ежевики. Комната качалась и кружилась у меня перед глазами.
– Хасан знал? – Застывшие губы меня не слушались.
Рахим-хан закрыл глаза и покачал головой.
– Сволочи, – пробормотал я и вскочил на ноги. – Какие же вы все сволочи! Лживые мерзавцы!
– Прошу тебя сесть.
– Как вы могли скрывать это от меня? От него?
– Подумай сам, Амир-джан. Ведь такой позор. Пошли бы сплетни, все было бы втоптано в грязь, и честь, и доброе имя. Проболтаться нам было никак нельзя, сам понимаешь.
Рахим-хан протянул мне руку, но я оттолкнул ее и кинулся к выходу.
– Амир-джан, не уходи. Я распахнул дверь.
– А что меня здесь держит? Что ты мне еще поведаешь? Мне тридцать восемь лет, и вдруг ты мне сообщаешь такое, что все прожитые годы летят псу под хвост! Вся моя жизнь – одна сплошная ложь! Чем теперь ты утешишь меня? Тебе нечего мне сказать!
С этими словами я пулей вылетел из комнаты.
18
Солнце почти село, окрасив небо в лиловые и малиновые тона. Дом, где жил Рахим-хан, остался далеко позади. В густой толчее вязли велосипеды и рикши. Рекламные щиты призывали покупать кока-колу и сигареты, на пестрых афишах пакистанских фильмов загорелые красавцы танцевали со страстными дамами на фоне цветущих лугов.
В крошечной чайной, куда я вошел, дым стоял столбом. Спросив чаю, я сел на складной стул, откинулся назад, потряс головой, провел по лицу руками. Мне уже не казалось, что я куда-то лечу. Я словно проснулся в собственной кровати и обнаружил, что вся мебель в доме переставлена, привычная обстановка исчезла, все вокруг сделалось чужим и незнакомым и надо привыкать жить по-новому.
Где были мои глаза? Ведь улик хватало. Баба пригласил доктора Кумара сделать Хасану пластическую операцию, Баба всегда делал подарки Хасану на день рождения. Что сказал мне отец, когда мы сажали тюльпаны и я заикнулся насчет новых слуг? Хасан останется с нами. Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Да ведь Баба плакал, плакал, когда Али объявил, что они уходят от нас!
Официант поставил передо мной чашку. Кольцо из медных шариков, каждый размером с орех, как бы сцепляло скрещивающиеся ножки стола, один шарик еле держался. Я нагнулся и завинтил его. Ах, если бы вот так же легко можно было исправить собственную жизнь!
Я отхлебнул чернейшего чаю (давненько не пил такого) и попробовал отвлечься – заставил себя думать о Сорае, о генерале, о Хале Джамиле, о своем неоконченном романе. Передо мной сновали люди, из транзисторного приемника на соседнем столике звучал кавали[37], но ничто не занимало моего внимания. Образы прошлого поднимались в памяти. Вот Баба рядом со мной в машине после выпускного вечера. Как жалко, что Хасана нет сейчас с нами.
Как мог он все эти годы лгать мне, лгать Хасану? Вот я, маленький, сижу у него на коленях, он смотрит мне прямо в глаза. Существует только один грех. Воровство. Лгун отнимает у других право на правду. Это были слова Бабы. А теперь, через пятнадцать лет после его смерти, я узнаю, что Баба – сам вор, причем вор худшего пошиба, похитивший самое святое: у меня – брата, у Хасана – отца, у Али – честь.
Вопрос нанизывался на вопрос. Как Баба мог смотреть Али в глаза? Как мог Али жить в этом доме, зная, что хозяин надругался над его женой и над ним самим? И как мне самому теперь жить, когда привычный образ Бабы, ковыляющего в своем парадном коричневом костюме к дому генерала, чтобы попросить для меня руки Сораи, превратился в нечто постыдное?
Среди прочих штампов наш преподаватель литературного мастерства упоминал и такой: яблочко от яблони недалеко падает. Но ведь и это правда. Оказалось, у нас с отцом больше общего, чем я даже мог себе представить. Мы оба предали людей, которые были верны нам до гроба. И вот пришла расплата: ведь я должен искупить не только собственные грехи, но и грехи отца.
«Ты всегда был о себе слишком низкого мнения», – сказал мне Рахим-хан.
Ну, основания-то у меня были. Правда, это не я привел Али на минное поле и не я натравил на Хасана талибов. Зато я выгнал отца с сыном из дома. А если бы не я, как сложилась бы их судьба? Может быть, Баба взял бы их с собой в Америку, у Хасана была бы сейчас хорошая работа, семья, собственный дом, и он жил бы в стране, где никому нет дела до того, что он хазареец, где большинство людей и представления не имеет, кто такие хазарейцы. Конечно же, все могло получиться и по-другому. Но такая возможность была.
«Я не поеду в Кабул. У меня в Америке жена, дом, карьера», – сказал я Рахим-хану. Но разве могу я сейчас убраться восвояси и загубить тем самым еще одну жизнь?
Лучше бы Рахим-хан не звонил мне. Жил бы я себе, как раньше, ни о чем не подозревая. Но он вызвал меня сюда и сообщил такое, что перевернуло всю мою жизнь, выставило ее чередой обманов, предательств и гнусных тайн.
«Тебе выпала возможность снова встать на стезю добродетели», – сказал он.
Возможность начать жизнь сызнова.
Для этого надо разыскать мальчика.
Сына Хасана. Сироту.
Где– то в Кабуле.
Я подозвал рикшу и отправился обратно к Рахим-хану. Баба как-то сказал: моя беда в том, что я всегда прихожу на готовенькое. Мне тридцать восемь лет, волосы мои седеют и редеют, в уголках глаз появились «гусиные лапки». А если я так и не научился стоять за себя и не прятаться за чужие спины? Вдруг Баба оказался прав?
Я посмотрел на фотографию, на круглое лицо моего брата, наполовину скрытое тенью. Хасан любил меня как никто никогда не полюбит. Его сын сейчас в Кабуле.
Он ждет.
Рахим-хан – черная тень в углу комнаты – читал молитву, обратясь лицом к востоку. За окном краснело небо.
Я подождал, пока он закончит, и сообщил, что поеду в Кабул. Пусть звонит Колдуэллам.
– Я буду молиться за тебя, Амир-джан, – сказал мой старый друг.
19
Снова морская болезнь. Мы еще не успели доехать до изрешеченного пулями щита «ПЕРЕВАЛ ХАЙБЕР ПРИВЕТСТВУЕТ ВАС», а рот у меня уже был полон слюны. Желудок дергало и крутило. Фарид, мой шофер, холодно посмотрел на меня. Сочувствия в его глазах я не заметил.
– Можно опустить стекло? – хрипло спросил я.
Шофер зажег сигарету, зажал ее двумя пальцами левой руки (больше пальцев на руке не было), не отрывая своих черных глаз от дороги, наклонился и откуда-то из-под ног достал отвертку. Я вставил ее в отверстие, где полагалось быть ручке, и несколько раз провернул. Стекло поехало вниз.
Во взгляде Фарида появилась почти не скрываемая враждебность. Он и десяти слов не произнес с тех пор, как мы выехали из Джамруда.
– Ташакор, – пробормотал я и высунулся в окно, подставляя лицо ветерку.
Дорога через горы с их глинистыми, усеянными камнями склонами была мне знакома – в 1974 году мы с Бабой возвращались этим путем. Ущелья, скалистые пики, древние крепости на вершинах утесов, снега Гиндукуша, белеющие на севере… Серпантины и проклятая тошнота.
– Пососи лимон, – неожиданно произнес Фарид.
– Что?
– Лимон. Если тошнит, очень помогает. Я всегда беру в путь лимон.
– Спасибо, не надо, – выдавил я. Стоило только подумать о кислом соке, как желудок мой взбунтовался.
Фарид хихикнул:
– Это тебе не американская химия, а старое народное средство. Меня мама научила.
– Тогда давай.
Надо к нему подольститься.
Из бумажного пакета на заднем сиденье Фарид достал половинку лимона и протянул мне. Я откусил кусочек, выждал пару минут, слабо улыбнулся и соврал:
– Ты прав. Полегчало. Вежливость никогда не повредит.
– Старое средство. Не надо никакой химии. – Несмотря на угрюмый тон, вид у водителя довольный.
Фарид – таджик по национальности, долговязый, черноволосый, с обветренным лицом, узкими плечами и длинной шеей. Кадык у него до того выдается, что даже борода его не прикрывает. Одет он так же, как и я: шерстяной башлык грубой вязки поверх пирхан-тюмбана и телогрейка, на голове нуристанский паколъ[38] слегка набекрень – как у кумира таджиков Ахмада Шах-Масуда, «Льва Панджшера»[39].
С Фаридом меня свел в Пешаваре Рахим-хан. По его словам, Фариду всего двадцать девять лет (хотя выглядел он на сорок с лишком), родился он в Мазари-Шарифе, но, когда ему исполнилось десять, семья переехала в Джелалабад. В четырнадцать лет он вместе с отцом встал под зеленое знамя джихада. Два года они сражались с шурави в Панджшерском ущелье, пока залп с вертолета не разорвал родителя на кусочки. У Фарида две жены и пятеро детей. Их было семеро, но две младшие дочки подорвались на мине под Джелалабадом, а ему самому оторвало все пальцы на левой ноге и три на руке. После этого он с женами и детьми перебрался в Пешавар.
– КПП, – буркнул Фарид.
Я заерзал на сиденье, забыв на минуту про тошноту. Зря беспокоился. Два пакистанских солдата лениво подошли к нашей обшарпанной «тойоте» «ленд-крузер», едва заглянули внутрь и махнули рукой, чтобы мы ехали дальше.
В списке неотложных дел, который составили мы с Рахим-ханом, знакомство с Фаридом стояло на первом месте, а уже потом следовал обмен долларов на рупии и афгани, приобретение необходимой одежды и паколя (по иронии судьбы, я никогда не носил традиционного наряда, даже когда жил в Афганистане), копирование фотографии, запечатлевшей Хасана и Сохраба, и, наконец, покупка, пожалуй, самого необходимого – фальшивой окладистой бороды, соответствующей указаниям шариата по версии талибов. Рахим-хан знал в Пешаваре человека, основным занятием которого было изготовление бород. Порой его услугами пользовались даже западные журналисты, освещавшие ход войны.
Рахим-хан настаивал, чтобы я провел в Пешаваре еще несколько дней: надо же хорошенько обдумать план действий. Но я торопился – боялся, что передумаю, ведь если тянуть и предаваться размышлениям, то картина моей благополучной жизни в Америке наверняка перевесит остальное, и я не отважусь на безрассудный поступок, означавший искупление грехов. А потом все то новое, что ворвалось в мою жизнь, потихоньку забудется и канет в Лету. Сорае я, разумеется, ничего не сказал про Афганистан, иначе она прилетела бы сюда первым же рейсом.
Стоило нам пересечь границу, как бедность и нищета обступили нас со всех сторон. Разбросанные между скал кучками детских кубиков убогие деревушки, растрескавшиеся саманные хижины… Да что там хижины! Четыре деревянных столба и кусок брезента вместо крыши – вот и все жилище бедняка. Дети в лохмотьях пинали ногами шмат тряпок – играли в футбол. На сгоревшем советском танке, словно вороны, сидели старики. Женщина в коричневой одежде тащила на плече откуда-то издалека большой кувшин, осторожно переступая натруженными босыми ногами по разбитой проселочной дороге.
– Как странно, – заметил я.