– Именно так.
– Просто не могу удержаться.
– Хорошая отговорка.
– Это не отговорка.
– Неважно. Я просто не хочу, чтобы ты спрашивал. Не хочу, чтобы ты намекал и выведывал. Не хочу, чтобы вынюхивал, пытался одурачить меня, играл на моих весьма смешанных чувствах к тебе. Может быть… очень может быть, что, если я расскажу о Джейд, легче тебе не станет. Но ты, вероятно, и сам это сознаешь, правда?
Слова были подобны ударам по лицу. Оскорбительные и унизительные. Беспомощность моего положения никогда не переставала меня поражать. Жизнь с постоянным эмоциональным перегрузом никогда не утрачивала свойственной ей кошмарности. Я вдруг понял, что сейчас расплачусь. Наконец-то оказавшись рядом с Энн, я осознал, что не способен выслушивать ее. Если намеренная недоброжелательность ее недомолвок способна причинить мне такую боль, с чего я решил, что смогу благоразумно выслушать правду?
Глава 10
Мы оба понимали, что не стоит обсуждать мою жизнь. В конце концов, она состояла из сплошного одиночества, уединенности самого непривлекательного сорта, тогда как Энн жила в постоянной борьбе и попытках все упорядочить.
Я всегда с готовностью забывал о себе и живо интересовался каждой подробностью жизни Энн: ее первый сексуальный опыт (с юным портье в доме ее родителей); на что она потратила деньги за первый рассказ, проданный в «Нью-Йоркер»; почему ее бьет нервная дрожь каждый раз, когда она заходит за покупками в «Маршалл Филд»; какие прозрачные грезы одолевали ее, когда она, накурившись, слушала Вивальди – музыка даже вдохновила ее на написание хайку на листках для заметок – листках, которые все равно оказались в мусорной корзине, но не раньше, чем мне выпал шанс прочитать их. Я никогда не чувствовал, что мной пренебрегают или не воспринимают всерьез. В мире, полном людей, в доме, тесном от гостей, она предпочитала раскладывать фрагменты своей жизни – ненавязчиво, артистично, застенчиво – передо мной. Она добивалась моей реакции, через мои несформировавшиеся чувства старалась истолковывать загадки собственного характера. Я ощущал свое в высшей степени привилегированное положение. Я был уверен: она рассказывает мне то, чего не доверяет больше никому. Она поверяла мне не столько глубину своих приватных мыслей, сколько интонации. Хью и остальные, возможно, знали ее тайны во всех подробностях, зато мне предоставлялся шанс услышать, каким именно тоном она беседует с собой.
И все в ней, все, что она высказывала (или о чем умалчивала), неизменно казалось мне жизненно важным. Причем я изучал Энн не потому, что был влюблен в ее дочь. Я не старался понять Энн, чтобы узнать, какой станет в будущем моя любимая. Вряд ли я когда-нибудь всерьез допускал, что Джейд может стать такой же, как Энн, точно так же, как не верил, что сам стану копией Артура или Роуз. Энн была уникальна, неповторима, противоречива, скрытна, заносчива, ранима и настолько преувеличенно расчетлива, что от самих ее слов и жестов, по крайней мере в моих глазах, так и полыхало смыслом.
В тот день, переходящий в вечер, мы беседовали о ее одинокой жизни в Нью-Йорке. Прежде чем обанкротиться, ее семья управляла благотворительным учреждением, которое называлось «Сиротский приют Соединенных Штатов» – нечто среднее между детским домом и ремесленным училищем – и казалось куда более уместным в каком-нибудь романе Диккенса, чем в солнечных США. Это отец Энн ускорил кончину «Сиротского приюта». Он положил себе жалованье, граничившее по размеру с растратой, но оказалось, что для Энн это благо, потому что именно на деньги недавно почившего мистера Рамси она теперь и жила. Наследство приносило ей восемьсот пятьдесят долларов в месяц. Она говорила, что вынуждена считать деньги, покупать одежду в дешевых магазинах, воровать сахар в ресторанах и жить в вечном пессимистическом ожидании худшего, которое неизменно оправдывается. Хотя мне восемьсот пятьдесят долларов казались более чем достаточной суммой, Энн уверяла, что проживает ее за месяц без остатка. «С тех пор как сюда переехала, каждый последний день месяца мне нечего есть». Мы говорили о ценах на товары, о покупках в «Саксе» на Пятой авеню, о том, что, побывав там, она едет автобусом до «еврейского Нижнего Ист-Сайда» посмотреть, нет ли в тамошних лавках чего-нибудь похожего, о том, что она сидит в «Карнеги-Холле» под самым потолком, чтобы было чем оплатить медицинскую страховку. Я вставил, что любовница моего отца несколько недель пролежала в больнице, и я даже думать боюсь, какой счет ей предъявят, однако Энн пропустила это мимо ушей, без заинтересованного наклона головы. Она говорила о ценах на бумагу и на красящую ленту для пишущей машинки, о стоимости ксерокса и почтовых услуг, и я был рад слышать, что она снова пишет.
– Я тоже рада, – отозвалась она. – Я уже близка к тому, чтобы продать пару рассказов в «Нью-Йоркер». Они прислали очень милое письмо с отказом. Очень ободряющее и все такое. И я бы ободрилась еще больше, если бы они не взяли того, что я присылала им двадцать пять лет назад. Правду говорят о раннем успехе: он приносит несчастье.
– Что ж, меня это утешает, – сказал я.
– В прошлом месяце один так называемый литературный журнал напечатал мой рассказ. Только денег не заплатили. Славы он принес примерно столько, что хватило бы набить чучело колибри. Они не возместили мне даже почтовых расходов.
– Все равно, – сказал я, – здорово, когда тебя публикуют. А что за журнал? У тебя есть номер? Дай мне посмотреть.
– Нет. Не хочу. Журнал не очень хороший. Не знаю, зачем я отправила рассказ им. И рассказ ужасный. Я все сделала неправильно. Отныне, когда «Нью-Йоркер» отвергнет рукопись, я буду либо переделывать ее, либо отправлять в корзину. Они публикуют как раз такие вещи, какие я хотела бы писать.
– Я все равно хочу почитать.
– Но я не собираюсь показывать его тебе. Я даже не помню, сохранился ли у меня тот журнал. Один экземпляр они, кстати, прислали.
– Но ты хотя бы скажешь мне, о чем рассказ? – спросил я.
– Ага. Наконец-то ты задал верный вопрос. Называется рассказ «Мейер», и он о тебе.
Меня душил нервный смех, но я сдержался. Кажется, я подумал, что Энн просто разыгрывает меня, однако она никогда не обманывала, а ограничивалась лишь недомолвками. Я закрыл рот ладонью: меня мутило от восторга, я был наэлектризован надеждой.
Вечер. Энн спросила, не хочу ли я пойти поужинать.
– У меня в полдесятого свидание, – сообщила она. – Но оно уж точно не подразумевает еду. Никогда не приглашаю к себе мужчин, чтобы им готовить.
– Я угощаю, если мы пойдем в ресторан, который мне по средствам, – сказал я.
Энн оставила меня в гостиной, а сама пошла в спальню одеваться. В квартире было всего две комнаты, но спальня находилась в конце большого коридора, и я почувствовал себя одиноко. Я метался по гостиной. Я глядел сквозь одну из призм, подвешенных у западного окна, пытаясь поймать плоские алые лучи заходящего солнца. Рассматривая книги на полках, я заметил компактный стереопроигрыватель и две дюжины пластинок к нему: Вивальди, Бах, Джони Митчелл, «Битлз», «Реквием» Форе. На маленьком столике перед диваном лежало несколько номеров «Виллидж войс» и старая книжка в мягкой обложке «На маяк»[15]. Я старался впитать в себя обстановку этой комнаты. Какое настроение было у Энн, когда она выбирала этот маленький китайский ковер в цветах? Как она решилась приобрести эти явно не баттерфилдские кресла? Где она сидела, когда читала мои письма? Где сидела Джейд? Не оставляет ли человек после себя подобие пыльного следа? Не остался ли голос Джейд висеть по углам под высоким потолком, подобно тонким ниточкам паутины? Не остались ли волоски с ее головы на диванных подушках? Если бы я был ищейкой или вервольфом, то смог бы ощутить вкус ее присутствия, впитать его своими всеядными органами чувств даже спустя месяцы после ее последнего выдоха в этой комнате?
Вышагивая по комнате, я прошел мимо маленькой кухни. На стене висел бежевый телефонный аппарат, а рядом с ним – синяя книжка в кожаном переплете. Мгновение я упирался в нее взглядом, не вполне понимая зачем, пока до меня окончательно не дошло, что это записная книжка Энн и в ней, без сомнения, есть телефон и адрес Джейд, которые только и ждут, чтобы их запомнили наизусть, как комбинацию цифр от сейфа. Я протянул руку к книжке, но мне послышались шаги за спиной. Я замер и обернулся – никого. В квартире, если не считать неумолчного шума большого города, было тихо.
– Вернусь через минуту! – прокричала Энн из ванной.
Новый вид вежливости. Порожденный тревогами одинокой жизни? – подумал я.
– Не торопись, – сказал я.
Я уселся в одно из ненадежных складных кресел и скрестил ноги. «Готов, когда будете готовы вы, С. Б.!» Это была финальная фраза из любимого анекдота отца. Правда, в кругу моих родителей не использовали слова «анекдот», это называлось «историями». В истории больше достоинства. И эта самая история была о четвертом операторе Сесила Б. Де Милля, снимавшего грандиозную сцену, и когда Артур произносил: «Готов, когда будете готовы вы, С. Б.!»[16], он смеялся с такой охотой и так назидательно, скашивая темно-карие глаза, изумленно поднимая косматые брови и, чаще всего, выкашливая клубы дыма от полудюжины «Пэлл Мэлл». Добрый старый Артур!
Энн переоделась в длинное, до пола, персиковое с фиолетовым платье без рукавов, с воротником хомутом и с молнией на спине. Ткань была шелковистая, и узор на ней напоминал фотографии кристаллов, сделанные под электронным микроскопом. Волосы Энн, длиной до плеч и абсолютно прямые, были по-девичьи разделены ровным пробором. На веки она нанесла темно-синие тени, накрасила губы и вставила в уши маленькие золотые сережки в виде улыбающихся, благодушных солнышек со средневековой гравюры. Она выглядела разом броско и странно, живо и неуверенно.
– Nouveau moi[17], – объявила она, саркастически поклонившись.
– А я одет неподходяще, – произнес я.
Я был в кедах, в черных вельветовых брюках и светло-зеленой рубашке, которую носил с закатанными рукавами из-за пятна на манжете.
– О, не переживай. Я оделась для последующего вечера, а не для ужина.
Она повела меня в бар, который назывался «Таверна Пита» и куда любил захаживать О. Генри. Во время короткой прогулки до бара Энн показывала мне другие места, связанные с литературой: многоквартирный дом, где жил один из редакторов «Нью-Йоркера», небольшой каретный сарай, где некогда обитал романист, о котором я ни разу не слышал, и бывший дом Вашингтона Ирвинга.
В «Таверне» мы устроились в кабинете. Мужчина лет за тридцать, с густыми черными волосами, кивнул Энн из-за соседнего столика, а Энн как-то уклончиво кивнула в ответ. Наш официант оказался молодым итальянцем в поразительно узких брюках, батнике, остроносых ботинках и в старом фартуке. Он поздоровался с Энн и спросил, как мне показалось, с долей иронии:
– Хотите утолить жажду или что-нибудь еще?
– О, как обычно, Карло, как обычно, – ответила Энн. – Принеси стакан самого дешевого скотча и самой холодной воды.
Официант посмотрел на меня.
– Я буду то же самое, – сказал я.
Мы покончили с напитками, заказали по второму разу, потом заказали на ужин курицу на вертеле и бутылку белого вина. Энн заговорила о дегустации вин в «Эссекс-хаусе», куда ее водили несколько недель назад, высказав все, что думает по поводу невероятных цен и истерики, которую устроили постоянные богатенькие клиенты, рвавшиеся за бесплатными порциями редких марочных вин.
– Их охватило отчаяние пилигримов, жаждущих получить благословение. – Энн подняла свой бокал, я – свой, мы чокнулись, и тонкий звон каким-то образом прошел сквозь меня. – Я нервничаю из-за грядущего вечера, – сказала она. Я кивнул, подумав, что это, наверное, из-за нашей встречи. Но она продолжила: – Этот парень, с которым я встречаюсь в последнее время. Меня терзает смутное ощущение, что он очередной тупиковый вариант. Немного стыдно об этом говорить, однако держать в тайне просто нелепо. Я имею в виду, что женщине, которая уже немолода, но чувствует себя молодой, чертовски трудно вести пристойную и приносящую удовольствие жизнь. Мужчины помоложе редко интересуются женщинами моего возраста. И хотя я не выгляжу ни на день моложе своих истинных лет, мои интересы и способности отдаляют меня от ровесников. Все идет кувырком. И мне кажется – не знаю, как сказать, – я топчусь вокруг да около, да, так… Топчусь вокруг да около дольше, чем следовало. Сегодняшний кавалер преподает в Нью-Йоркском университете, и он всего на три дня младше меня. Но год назад его бросила жена, и он весьма ненадежен. Он так много работает. Я его тоже воспринимаю как работу на полставки.
Энн пила быстро, и я не отставал. Каким-то образом на столе появилась вторая бутылка.
– У тебя есть девушка? – спросила она.
– Нет. Иногда я встречаюсь с одной девушкой, но просто так. Чтобы пообщаться.
– И ты с ней не спишь? – (Я покачал головой.) – И ни с кем другим?
– Ни с одной. Я хочу быть с Джейд. А быть с кем-то еще означает сдаться.
– Как это простодушно.
– Мне плевать.
– И безнадежно.
– Нет, ничего подобного. А даже если бы и было так… у меня нет выбора. Мои чувства не изменились.
– Я написала рассказ – точнее, попыталась – о первом разе, когда вы занимались любовью. Только он слишком компрометирующий, чтобы посылать его в журнал. Несколько месяцев назад я была близка к тому, чтобы послать его тебе. Мне больше некому показать его.
– А Джейд?
– О нет. Она бы никогда не простила меня. Разве что Хью. Только он терпеть не может читать мою писанину. Говорит, впадает от нее в депрессию. – Энн подозвала официанта. – Карло, который час? – (Было половина девятого.) – У нас еще есть немного времени. Хочешь, перескажу тебе рассказ?
Я кивнул.
– Ты ответил, даже не подумав, – улыбнулась Энн. – Что ж, я воспользуюсь моментом и расскажу. Только тебе не разрешается меня перебивать.
– Не буду.
– Хорошо. – Энн подлила вина в наши бокалы. – Была суббота. Начало июня, тысяча девятьсот шестьдесят шестой год. Нас с Хью не было дома – редчайший случай, как ты, наверное, помнишь. У нас не было друзей, нам вечно не хватало денег на обычные развлечения, вроде ресторанов или театров. Мы любили музыку, однако могли слушать только бесплатные концерты в Грант-парке, сидя на старом армейском одеяле под одиночными мутными звездами, пока Чикагский симфонический оркестр наяривал в полумиле от нас в раковине эстрады. Но в тот вечер, твой вечер, мы с Хью пошли на вечеринку в Вудлоуне, которую устраивал один архитектор из числа самых шикарных пациентов Хью. Шмальная вечеринка, как мы обычно называли подобные сборища. Будь спокоен, мы оба профи по части курения, так что были здорово под кайфом и веселились, хотя все остальные были моложе нас. Кажется, вечно все вокруг были моложе нас. К тому времени, как мы добрались до дому, поливал отменный дождь. Я увидела вас обоих в гостиной, вы слушали радио. Оба были в джинсах и синих рубашках – вы дошли до той стадии сближения, когда начинают одинаково одеваться. Вы сидели на полу, и в камине горел огонь. Джейд была особенно ярко залита оранжевым пламенем. Я помню, как подумала: Джейд отражает свет, а Дэвид поглощает его. Я все еще была в чудесной эйфории после вечеринки и травки, и вы оба казались мне невозможно красивыми. Я стояла в гостиной, улыбаясь, стряхивая капли дождя с волос и желая, надо признать, чтобы вы догадались, насколько я под кайфом. Вошел Хью, задумчивый, словно монах, переживающий духовный кризис. Он был в сером костюме, том самом, у которого рукава на дюйм короче, чем нужно. Боже, разве он был не самым красивым из мужчин? Какая жалость, что не хватало денег, чтобы одеть его как следует. Что бы ты там ни думал о нем, Хью выглядел как настоящий герой: волосы оттенка гречишного меда, чудесные ярко-голубые глаза. Он не был красавчиком и уж точно не был шикарным. Черты лица у него были неправильными, но это к лучшему: он выглядел как тот редкий мужчина, который способен отличить плохое от хорошего. Мой военный герой. Ну, ты читал мои рассказы о Хью, написанные еще в колледже. Любя Хью и даже предавая его, я больше принадлежала своей эпохе, чем это было до него – и после него тоже. Он никогда не говорил о том, как геройствовал на войне, почти не сокрушался из-за лишений, какие испытывал в лагере для военнопленных. Но в тот вечер, на вечеринке в Вудлоуне, то ли травка сделала свое дело, то ли общество пятидесяти человек, все поголовно младше нас, но Хью без умолку рассказывал об увиденном на войне, словно старик-ветеран в госпитале. Он говорил не столько о своем героизме, сколько о пережитом дискомфорте, страхе, ранениях. Может, он хотел, чтобы мы организовали благотворительный бал в его честь. В общем, входит Хью, все еще под воздействием травки. Джейд оборачивается и говорит ему: «Привет, пап», вкладывая в каждое слово больше смысла, чем имеет право пятнадцатилетняя девчонка.
– А потом Хью набросился на нас из-за разведенного в камине огня, – сказал я.
– Верно. Он был в бешенстве из-за того, что вы разожгли огонь, ведь вы знали, что никому, кроме Хью, не позволено заниматься камином, но разыграли такое недоумение. «За камин отвечаю я», – сказал Хью. Он ударил себя в грудь. Какой первобытный жест! Настоящий мужчина. Он не пытался скрыть истинную причину негодования. Не стал говорить, что на дворе июнь. Не стал говорить, что дрова почти закончились. Он даже не стал говорить, что вы, детишки, забыли поставить экран. У него выдался длинный отвязный вечер, и ты же знаешь, что он всегда любил высказывать голую, неприятную правду – несколько обескураживающие признания были спрятанными шоколадками Хью. И вот он стоит такой прямой, с красными глазами, заявляя: «Не люблю, когда кто-то разводит огонь в моем камине. Камин – единственный предмет в этом чертовом доме, за который полностью отвечаю я».
– Джейд сказала, что мы замерзли, – вставил я.
– А Хью сказал, что надо было надеть перчатки, свитеры или вообще пойти куда-нибудь в другое место.
– Произнося эти слова, он смотрел прямо на меня. Он имел в виду, что это мне надо пойти в какое-нибудь другое место. Домой.
– О, как я рада, Дэвид, что ты сам сказал это. Меня постоянно занимал вопрос, замечал ли ты подобные вещи.
– Разумеется, замечал.
– Я рада. Мне казалось, что не замечал.
– Тогда я сказал, что уйду, когда догорит огонь.
– Да, отыскав для себя преимущество и тут же воспользовавшись им. Вы двое весьма неуклюже отгораживались от мира. Надо сказать, Дэвид, вы были не настолько умны, как вам самим казалось. В какой-то момент Хью обнял меня: так мужчина переходит к физическому контакту во время свидания, решив, что его подруга могла заскучать. Хью сказал, чтобы ты побыстрее отправлялся домой, а потом мы с ним пошли наверх. Боже, как я любила этот дом по ночам, когда окна становились черными и дети уже спали. Я включила лампу со своей стороны кровати, и Хью спросил, собираюсь ли я ложиться. Я читала тогда «Скандал в семействе Уопшотов», и мне хотелось немного побыть наедине с Чивером, немного подумать. У меня голова взрывалась после общения с таким количеством народу, и мне требовалось перегруппироваться. Хью улегся в нашу гигантскую постель в трусах, давая понять, как он оскорблен тем, что я выбрала чтение. Так он сообщал, что я недостойна интима. Я спросила, что не так, и под одеялом коснулась эластичной резинки на трусах. Он отодвинулся. «Все нормально», – сказал он. Как же я ненавидела этот его несчастный голос. Он перевернулся и скрестил руки на широченной груди. У него почти не было волос под мышками и на груди, а живот был гладкий, как у Сэмми. «Мне одиноко рядом с тобой», – заявил он. И я ответила: «Я одинокая личность. Это заразно». Но думала я при этом: «Засыпай, ну, засыпай уже, чтобы я могла побыть минут пятнадцать в одиночестве». Хью принялся злословить по поводу гостей, бывших на вечеринке, но тут же начал зевать, и я расслабилась. Я знала, что скоро он заснет. Примерно в это время я услышала, как входная дверь открылась, а потом закрылась, и я решила, что это ты ушел домой. Потом я услышала, как Джейд поднялась, прошла в ванную в конце коридора, и подумала, что она готовится ко сну.
В этот момент мне очень захотелось прервать Энн. Я помнил, как сам открывал и закрывал ту дверь, Джейд стояла рядом, и мы оба хихикали, как дети, которыми мы, собственно, и были, а потом мы прокрались обратно в гостиную, уверенные, что наши звуковые эффекты сработали. Я помнил, как снял ботинки и рубашку, когда Джейд пошла наверх, думая при этом, что никогда не буду лучше, чем сейчас, и никогда не забуду ни единого мгновения этой ночи, и как же я был прав.
– Я на несколько минут задремала, – сказала Энн, – с книжкой на животе и при включенной лампе. Но внезапно проснулась, как будто чья-то тень упала мне на лицо. Я услышала внизу шум. Выключила лампу и прислушалась. Щебетание половиц. Поскрипывания и потрескивания, кажется, более осмысленные, чем простое дыхание дома. Я не понимала, что это может быть. Неужели, подумала я, в наш дом мог забраться вор? И даже если бы забрался, что бы он унес? Мои журналы? Радио? Шоколадки?