У Ларса Свалы замечательный голос, как раз такой, каким должен обладать проповедник. Звучный, чувственный баритон. Не надо напрягаться, чтобы быть услышанным. Последователи внимают ему с восторгом, близким к эйфории. Те, кому трудно сдержать чувства, начинают раскачиваться с ноги на ногу, будто их сердца подчиняются общему пульсу. На этот раз пришло больше: пятьдесят — шестьдесят сектантов. Сетон в десятый раз всматривается в лица и в десятый раз поражается, насколько они разные. Перемешаны все четыре сословия. Ремесленники, подмастерья — их легко опознать по натруженным рукам и сутулым спинам. И по морщинам вокруг глаз — приходится постоянно всматриваться в свою работу, а освещение в мастерских редко бывает достаточным. Они стоят плечом к плечу с рыбаками, нищими, с молодыми дьяконами в черных накидках. Но попадаются и состоятельные господа — вон тот, к примеру: тщательно вычищенное пальто с латунными пуговицами, золотая цепочка на жилете. Все разные, но на лицах одно и то же выражение. Сетону они напоминают пойманных рыб. Наверняка ищут в опутавшей их сети ячейку побольше, которая открыла бы дорогу к спасению. Он старается скрыть ироническую ухмылку и в то же время не может не слышать обволакивающий голос проповедника.
— Мы, наследники наших предков, являемся в этот мир уже обремененные грехом. Они согрешили против Отца нашего, и Он закрыл перед ними двери рая. Но Господь оказал людям милость и послал на землю единственного Сына Своего, чтобы тот взял на себя наши грехи и искупил их страшной жертвой. Высоко на Голгофе висел Он на кресте, пока римского солдата не послали убедиться, теплится ли еще жизнь в Нем. Лонгин его звали, этого сотника. Он пронзил копьем тело Спасителя, и хлынула святая кровь, и сердце Христа обнажилось для людей. И поняли люди: дорога к спасению не увита розами и не осыпана жемчугом. Вот она, эта дорога — кровавая рана на теле Иисуса. И пали на колени, ослепленные алой святой кровью и внезапно пролившимся на них небесным светом.
Свала говорит с таким жаром, что на лбу выступили крупные капли пота. Впрочем, возможна и другая причина: слишком много людей в сравнительно небольшом зале.
Проповедник внезапно замолчал, сделал шаг в сторону и показал на сосуд, стоящий на импровизированном алтаре.
— И ту же кровь пьем мы сейчас и причащаемся к плоти Его. Примите же святое причастие со смирением и любовью и, когда коснется чаша губ ваших, закройте глаза. И поймете вы, что пьете кровь из оставленной копьем центуриона Лонгина вечной, никогда не заживающей раны. Пьете, как пиявки на святом теле, собравшиеся ради спасения души.
Перед причастием выступали свидетели, те, кого удостоил своим посещением Спаситель. Двое юношей у алтаря, очень похожие, наверняка родственники. Тонкие, гибкие, наверняка нет и двадцати. Тот, что повыше и, скорее всего, постарше, сделал робкий шаг вперед и оглянулся. Младший стоял, опустив голову на грудь; глаза под челкой плотно зажмурены, но скрыть слезы не удается.
Первый судорожно вздохнул и начал говорить:
— Альбрехт мое имя. Кузен мой — Вильгельм. Мы с юга, рождены в подданстве Фридриха Августа Саксонского.
Очень хорошо говорит, почти не чувствуется, что язык не родной, разве что некоторые слова и обороты выглядят необычно.
— Мы оба подмастерья в кузнечном деле. Вильгельм еще молод, он только раздувает меха, а я уже взял в руки молоток и клещи.
Остановился и оглянулся на проповедника. Тот кивнул.
— Мы… наш край уже давно в вечной войне. Враждуют соседи с соседями. Когда нужда стала велика, нас послали на север, в Росток. Сказали — по ту сторону моря есть страна, где королевствует Ловиса Ульрика[13]. Там, возможно, нас примут. В нашей семье очень чтят Господа, и нас тоже так воспитали. На родителях никакой вины нет.
Он запнулся и замолчал — то ли потерял нить, то ли забыл нужное слово.
— Ну да… послали, значит, нас, слово взяли — дескать, держитесь друг друга, помогайте… Но очень скоро до нас дошло, что не вдвоем мы плывем, а втроем. А третий — сам дьявол. Набросил он сеть свою на нас, а мы… мы…
Наступила тишина, прерываемая только всхлипываниями младшего и поскрипыванием досок под ногами переминающихся с ноги на ногу сектантов.
— Дьявол попутал, дьявол… между нами вспыхнули чувства, которые вправе испытывать друг к другу только мужчина и женщина. Искушение плоти, и с каждым днем, да что там, с каждым часом все труднее нам давалось воздержание. Страдали мы ужасно, мы же знали, оба знали: не сможем преодолеть соблазн, нам конец; души наши обречены на вечные муки. Мы чужаки здесь, ничего не знаем… Где же помощь искать? Слава богу, Вильгельм вспомнил про деревню Гернгут недалеко от нас — там когда-то граф Цинцендорф, да святится его имя, привечал всех. Он и создал общину гернгутеров. Там, в Германии, они нам очень помогли: дали приют и приобщили к новой вере. И какая радость: узнали, что и в Стокгольме есть такая же община.
Речь его становилась все менее внятной. Голос сорвался, он прервал свою исповедь, закрыл лицо руками и заплакал. Плечи вздрагивали. Несколько мгновений не мог произнести ни слова, потом взял себя в руки.
— Мастер в Стокгольме поселил нас в сарае, там только одна откидная лавка. Мы не решаемся спать вместе, один стелет на полу. И все равно не спим. Каждую ночь молимся мы вместе Иисусу — дай нам облегчение, приди, заключи нас в Свои объятья, возьми Себе всю нашу любовь, которую нечистый ведет на греховный путь, возьми ее Себе! Мы и пришли сюда в надежде, что ваши молитвы помогут нам вылечиться от дьявольской лихорадки.
После причастия Ларс Свала набил две трубки табаком из кисета. Одну взял себе, другую предложил Сетону. Прикурили, загасили последние сальные свечи и вышли в маленький дворик. Последние члены секты, подкрепившись кровью и плотью Иисуса, ушли. Они остались вдвоем. С Кошачьего моря доносились крики торговцев рыбой и жужжание стиральных досок, а из Королевского сада — смех и веселые выкрики гуляющих, ищущих защиту от палящего солнца. Жара стоит уже довольно долго.
Свала первым нарушил молчание:
— Что скажешь о нынешних юношах?
Сетон глубоко затянулся. Дым тут же начал просачиваться сквозь рассеченную щеку.
— Любить и быть любимым… далеко не каждый удостаивается в жизни такой благостыни. Судьба создала им превосходные условия. Они могут удовлетворить свои потребности и желания, никому не причиняя вреда. Оба в расцвете юности. Если бы меня спросили, в чем их грех, я бы сказал так: их истинный грех в том, что они отвергают счастье, которое стучится в дверь. А что касается греха, если его можно так называть, то… знаете, в истории множество примеров… Даже наш король Густав, да благословенна его память, не чурался. Не говоря уж о бароне Ройтерхольме. Что греховного в любви двух красивых мальчиков? Римские обычаи не умерли вместе с империей. И что? Любовь есть любовь. Не может быть плохой любви или хорошей. Истинная любовь всегда безгрешна. Не этому ли учил Спаситель?
— А как же вечность? Заблудшие души…
— Вечность! Вы считаете, что Бог создал человека по своему образу и подобию и — р-раз! — набил его по горло грешными побуждениями, как старьевщик набивает мешок всякой дрянью? Желаниями и помыслами, которые ему самому отвратительны? Зачем всесильный Господь создает нечто настолько несовершенное, что и Самому противно смотреть на Свое произведение?
— Хочет, чтобы человек отличал плохое от хорошего по собственной воле.
— Так… значит, по-вашему, мы для Создателя своего рода игрушки? Фигурки на шахматной доске, которые можно жертвовать без сожаления? Что ж… очевидно, там, где помещается Бог, ужасно тесно. Для свободной воли места нет. Только для Его собственной. Он же знает результат заранее, может все исправить мановением руки. А вместо этого ведет себя как неразумное дитя, тычущее палкой в умирающую собаку. Из чистого любопытства. Если они так и будут упорствовать, сопротивляться собственной любви, через пару десятков лет превратятся в стариков, опирающихся на клюку. И будут со слезами сожаления оглядываться на прожитую жизнь, утешаясь только тем, что осталось от нее совсем немного. А могли бы опираться не на клюку, а на руку любимого друга, спутника жизни.
— Друг мой, а что ты сам думаешь? Что нас ждет там, по ту сторону?
Сетон несколько секунд пытался оттереть пятно на панталонах. Поднял голову и пристально уставился на Свалу.
— Ничего. Ровным счетом ничего. И не вижу в этом ничего страшного. Посмотри на природу вокруг — ничто не пропадает, не разбазаривается, все идет в дело. Сегодня мы люди, завтра будем червями, потом мухами. Разве это не вечная жизнь? Вот именно. Ну да, сознание, душа, но разве это обязательные спутники вечной жизни? Разве вечная жизнь заключается в постоянном ожидании вознаграждения за воздержание от призрачных грехов, которые и грехами-то назвать нельзя?
Ларс Свала рассмеялся, тихо и добродушно, передвинулся на скамейке, и на оловянной пряжке рубахи запрыгали озорные зайчики. Солнцу, утвердившемуся в зените безупречно голубого неба, тоже стало весело.
— Твои мудреные речи только укрепляют меня в вере, мой друг. Кто, как не Всемогущий, сделал так, что пути наши пересеклись? Никогда не встречалась мне душа, столь глубоко заблудшая. Преломи со мной хлеб, прежде чем уйдешь.
Сетон начал есть предложенный хлеб так жадно, что Ларс Свала отвернулся, не желая его смущать. Дождался, пока тот проглотил последний кусок, и неожиданно спросил:
— Друг мой… уж не провел ли ты нынешнюю ночь на улице?
Сетон удивился, но еще раз глянул на свою одежду и понял: удивляться нечему. Не надо быть прозорливцем, чтобы сообразить. Еще раз попытался оттереть уличную грязь, но достиг скорее обратного результата. И руки… когда он мыл руки в последний раз? Пожал плечами и промолчал. Вопрос настолько болезненный для оказавшегося в трудных обстоятельствах человека высокого сословия, что ответа ждать не приходится.
— Пройди в кухню. Там есть рукомойник и мыло. У нас есть койки для нуждающихся. Комната, возможно, оставляет желать лучшего, но все необходимое есть… Попроси служанку дать тебе что-то надеть, пока она стирает твою одежду.
9
На Висельный холм в Хаммарбю дорога ему закрыта. Он взял за привычку приходить к Стрёммену и смотреть на будущий Северный мост — выросшие из подводных кессонов недостроенные бетонные опоры временно соединены дощатыми настилами. Под ним гневно рычит перекрытый шлюзом Меларен, белые когти пены яростно скребут каменные стены ненавистной тюрьмы. Дальше он идет на Церковный остров, туда, где у самого берега разместилась городская бойня. Поднимается на церковный холм и занимает место, откуда ему видно все происходящее. Над головой пробил возвещающий начало трудового дня колокол — так громко, что Сетон вздрогнул и втянул голову в плечи. Руки покрылись гусиной кожей. В ворота бойни потянулись люди, на ходу завязывая фартуки, потягиваясь и зевая. Он их всех уже знал — не по именам, конечно, по внешности.
А вот и первый вол. Неохотно, мотая головой и жалобно мыча, могучий зверь позволяет привязать себя к массивному столбу. Глаза вола завязаны, но, видно, этой меры недостаточно, чтобы унять его тревогу. У животных есть и другие органы чувств, возможно, их даже больше, чем у людей.
Забойщики обменялись взглядами и молча приступили к привычной, не требующей никаких слов работе. Худенький подросток-подмастерье успокаивающе положил ладонь на лоб вола, в другую руку взял заточенный железный шомпол, пристроил у виска и, удерживая его большим и указательным пальцами, кивнул мастеру. Тот заученным ударом кувалды вогнал стальной штырь на четверть. Странный звук — будто полено треснуло в очаге. Вол закачался и упал на посыпанную опилками землю. Ноги его дергались, точно он фехтовал с кем-то невидимым. Сетон смотрел, боясь сморгнуть. Какие же мысли могут рождаться в голове вокруг заточенного куска железа? Скорее всего, никаких. Вряд ли животные одарены способностью мыслить. И души у них нет, так что гусиная кожа на руках — инстинкт, не более того.
Забойщик некоторое время смотрит на дергающееся животное. Вряд ли из интереса — нет, конечно. Вполне объяснимая пауза, все-таки первый за сегодня. Почин. Одобрительно кивнул подмастерью, тот стер рукавом брызги крови с лица и заулыбался во весь рот: справился отменно. Не выпустил шомпол раньше времени, но и не опоздал. Не получил кувалдой по руке.
Кровь стекает в быстро растущую лужу. Сетон, затаив дыхание, смотрит на предсмертные судороги — нет. Опять нет. Может, в следующий раз повезет? До вечера забьют еще дюжину. Двадцать, если повезет. Не так-то много, чтобы накормить город, но и покупают скромно: из-за неурожая цены на мясо выросли до небес. Он устраивается поудобнее — скоро выведут следующего вола.
Когда все было кончено, двинулся в усадьбу сектантов. Проходя мимо «Несравненного», услышал грохот: кто-то там, в чреве огромного здания, трясет лист кровельного железа. Изображает гром небесный. Должно быть, идет репетиция.
10
Опять пришлось пробираться через черный ход, но на этот раз Болин принял его в зале. У Сетона немного сбилось дыхание — знакомое чувство. Так бывает всегда, когда ставки в игре повышаются. Он шел по длинному коридору. При каждом шаге в настенных светильниках вздрагивало пламя свечей, и Сетона подмывало оглянуться: продолжают ли свечи беспокоиться и после его прохода? Ему показалось, даже строгий рисунок штофных обоев за спиной пришел в движение, побежал волнами узнавания: это же он, Тихо Сетон! Он снова здесь! Опять в том мире, который когда-то был его собственным. В мире, где ничто не оскорбляет глаз. Где воздух полон запахами ароматических смесей из расставленных по всему коридору жардиньерок. Запахами, мгновенно оборачивающимися живыми картинами прошлого — лаванда в бельевых шкафах, декантированное вино, жареная телятина, тушеные овощи, колониальные пряности.
Он совершенно уверен: никогда бы его сюда не пригласили, если б не решили принять его предложение. Маловероятно, что собрались просто-напросто от него избавиться. Сетону известны многие тайны ордена, и Болин мог бы заставить его замолчать куда проще. У секретаря ордена на редкость практический ум. Хватило бы наемника с кинжалом в темном переулке с имитацией ограбления.
Придает уверенность и другое: он выглядит далеко не так жалко, как при первом посещении. Ларс Свала выполнил свое обещание: прачка отстирала и почистила его одежду. Некоторые пятна упорно сопротивлялись мылу и стиральной доске, следы их, если присмотреться, все же остались. Но одет он чисто. Небогато, разумеется, но чисто, и уже одно это позволяет выпрямиться в полный рост, не чувствовать себя жалким, униженным просителем. Борода и волосы тщательно расчесаны.
Лакей распахнул перед ним двустворчатую зеркальную дверь, и он сделал шаг навстречу судьбе, избранной для него братьями по ордену.
Их несколько. Разговаривают о чем-то у окна. Ансельм Болин, опираясь на трость, повернулся на жалобный звон дверного колокольчика.
— А, Тихо…
Остальные трое молча кивнули. Сработала старая привычка расшифровывать предусмотренные этикетом жесты: кивнули холодно, но не враждебно. Так встречают выздоравливающего бегуна, на которого все-таки можно делать ставки, пусть и с осторожностью. Присутствующие ему знакомы — двое из них были среди гостей на свадьбе Эрика Тре Русура.
Болин многозначительно посмотрел на братьев по ордену, дохромал до столика и приподнял серебряную корзиночку с конфетами.
— Бон-бон?
Сетон знал этот сорт: сладчайший травяной ликер бенедиктин в шоколадном коконе. Набежала слюна, но он преодолел соблазн и с улыбкой покачал головой.
Болин пожал плечами и аккуратно поставил корзинку на место.
— Вы ведь знакомы с Тоссе, Тихо? С Шнекенфельтом, с Шернборгом? Сегодня они представляют наш орден. В миниатюре, если позволите так выразиться. На пленуме ложи один из них говорил о вас с большой теплотой, нашедшей немалый отклик. Другой утверждал обратное. Третий мнения по вашему делу не составил. Я пока не занимаю никакой позиции, моя роль скромнее: мне всего лишь предоставлено право огласить общее решение.
Заученным, хоть и неуклюжим движением Болин оперся на ручку, опустился в кресло и аккуратно прислонил трость к стене.
— Я изложил на пленуме ваше дело, как и обещал. Скажу прямо, Сетон: давно не слышал такой бурной полемики. Никто не хотел искать путей к компромиссу. Кстати, избавлю вас от пересказа нелестных мнений о вашем характере… но знайте: довольно долго соглашения достичь не удавалось.
Болин с еле заметной гримасой боли поменял положение.
— Предлагаю все, что было сказано, свести к главному: ваши поступки в прошлом принесли немало вреда репутации ордена. А теперь сосредоточимся на вашей последней затее, свадьбе в поместье Тре Русура. У многих участников остались приятные воспоминания, они отмечают вашу заботливость и гостеприимство. В вашу пользу говорит и тот факт, что жест примирения был сделан в момент, когда ваши позиции в обществе были сильны и неколебимы. Это вполне может свидетельствовать об искренности ваших намерений. Но то, что вы обратились к нам, будучи в нужде, вызвало у братьев серьезные сомнения. Что за человек, который в нужде просит помощи у врагов? Это означает только одно: у него нет друзей…
Шернборг делано закашлялся и бросил на Болина взгляд, в котором легко было прочитать упрек.
— Неважно. Вспомнили праздник в Тре Русуре. Многие из братьев отмечали некоторую вульгарность, отсутствие элегантности, которая всегда составляла предмет гордости ордена. Юноша-аристократ в бессознательном состоянии, беззащитная крестьянская девушка. К тому же есть и еще одно отягчающее обстоятельство: дар ваш был не бескорыстен. На вашу долю достался немалый выигрыш: мальчик оказался в Данвике в бессознательном состоянии, а вы умудрились вовремя назначить себя его опекуном. Что еще… Да, говорили, что вся эта затея была не жестом примирения, а попыткой использовать орден Эвменидов для личных целей. Это вызвало у многих, мягко говоря, недоумение. Другие, наоборот, оценили: остроумный ход. В конце концов мы достигли компромисса.
Болин неожиданно изящным жестом указал на братьев по ордену.
— Вместе с этими господами мы составили некий… скажем так, экспертный комитет. Мы будем голосовать за или против, а вам, Тихо, предлагается представить предложение, отличающееся свойственной нашему братству изысканностью. Если предложение будет принято, мы, разумеется, изыщем необходимые ресурсы в кассе ордена. Мы не жалеем средства на удовольствия, которые, можно сказать, и составляют raison d’etre[14] братства.
Тихо прикрыл глаза и представил жесткую койку в общине, бесчисленных клопов, сухой хлеб, который невозможно проглотить, не запив тут же водой.