Партер забивают до отказа. Еще один-другой зритель, и начнется опасная давка. Видно, устроители с карандашом в руке посчитали, сколько квадратных дюймов нужно для среднего горожанина, поделили площадь партера на эту скупо выбранную норму — вот вам и количество билетов. То и дело вспыхивают ссоры, даже мелкие потасовки… Сетона удивило: женщины ничуть не уступают мужчинам. Ни в работе локтями, ни в непристойной ругани. Он терпеть не мог чужих прикосновений, ему стало не по себе. Попытался найти глазами выход. Но куда там: в такой толпе идти против течения бессмысленно и опасно.
Медленно взмахнули красные бархатные крылья — открылся занавес. Устроители не стали дожидаться, пока стихнет сумятица в партере, и взглядам зрителей открылось нечто, напоминающее ателье художника.
Он не расслышал почти ни одной реплики. И не старался — не до того. В партере очень жарко. Пот течет ручьями. Толпа напоминает море с загадочными и непредсказуемыми подводными течениями. Нечистое дыхание сотен ртов, воздух колеблется от еле заметных сотрясений: обезумевшие от неслыханного пиршества блохи перескакивают с одного театрала на другого. Сетон проследил чудовищную вонь протухшей обуви до омерзительного вида горожанина с приклеенной дурацки-восторженной улыбкой — и застонал от отвращения. Никто, разумеется, на стон не обернулся. Попросту не расслышали.
Поднял голову. Три яруса балконов и ложи. Там-то прекрасный обзор, чистый воздух. Достаточно пространства, чтобы время от времени изящным движением поднести к глазам лорнет и поискать знакомых, а главное, посмотреть, кто во что одет. Несоблюдение последней моды может привести к тяжелым последствиям, станешь мишенью для насмешек. Пускают по кругу серебряные табакерки со снюсом, время от времени сквозь гомон толпы прорываются ангельские колокольчики чьих-то часов с репетиром. С улыбкой смотрят на колыхание толпы в партере, подталкивают друг друга, показывают на самые колоритные фигуры. Наверняка кое-кто и сочувствует, но больше наслаждаются: насколько же это грязное сборище подчеркивает их собственный комфорт. Кому не знать, как не Сетону…
Пришлось выстрадать все три акта и антракты с балеринами, компенсирующими собственную неуклюжесть вызывающим покроем юбочек. Даже после окончания спектакля ждать пришлось довольно долго. Сначала должны покинуть зал зрители из бельэтажей и лож, а им торопиться некуда: надо обсудить пьесу, а кое-кто должен зайти и за кулисы, поздравить подруг.
Наконец он вырвался на улицу, остановился и с всхлипом вдохнул холодный воздух. С трудом сдержал рвотный позыв и вытер набежавшие слезы. В вечереющем небе уже плыла бледная полная луна. За спиной — издевательски равнодушные шпили «Несравненного».
Сетон двинулся назад. Поклялся не выходить из каморки, если только не выгонит крайняя необходимость. И внезапно ощутил прилив такой ненависти, которую не могли заглушить ни страх, ни бессилие.
4
— Копенгаген сгорел! — Крики под окном.
В переулке возбужденные люди. Да, в датской столице катастрофа. Стечение обстоятельств — малоснежная зима, сушь, прошлогодняя трава высохла очень быстро. Нечаянно оброненная искра, крошки не прогоревшего табака из небрежно выбитой трубки — и несчастье на пороге. Кристианборг выгорел дотла, бездомные пытаются что-то строить, чтобы не остаться без крова. «Это предупреждение!» — каркают доморощенные пророки. Стокгольм на очереди. Каменные дома? Перестаньте, и каменные огню нипочем. Старожилы-то понимают, какую цену приходится платить за тепло в очаге и свежевыпеченный хлеб. Красный самец регулярно навещает Стокгольм, и ничто не говорит, что он собирается отказаться от этой привычки.
Сетон знает лучше других: старики правы. Красный самец отнял у него все.
Наступило лето. Неизвестно, что хуже — духота в его каморке невыносима. Зимой можно завернуться в одеяло, подтопить, если есть дрова, печку. А от жары защиты нет. Дышать нечем, пот льется ручьями, организм настойчиво требует вернуть потерянную влагу. Зуд от укусов клопов нестерпим.
Он потерял счет дням. Громоподобные колокола Святой Гертруды созывают на службу. Опять суббота. Во что бы то ни стало надо выйти. Хватит.
На фонтане на Большой площади объявление: в Хаммарбю приглашают очередного вора потанцевать на ветру. Виселица уже несколько недель стоит без дела. Женщин теперь не приговаривают к повешению; всем надоели уличные мальчишки, забирающиеся под эшафот: хотят заглянуть, что же там у них, у этих баб, под юбкой, между судорожно дергающихся ног.
Он не может пропустить зрелище. Неодолимая сила тянет его в Хаммарбю. Топор палача интересует его куда меньше, чем петля.
Сетон смешался с толпой и поднялся на холм. Настроение у людей превосходное; чудесный летний день, солнце свободно совершает дневной обход, не тратя сил на расталкивание облаков. Пробрался поближе к виселице, туда, где больше народа, прикинул и с отвращением протиснулся в самую гущу, где он ничем — ни одеждой, ни внешностью — не выделялся бы среди толпы.
Вот появилась тюремная повозка под аккомпанемент проклятий кучера: колеса то и дело вязнут в пятидюймовом слое пыли. Дряхлая лошадь не в силах сдвинуть телегу с места — впрочем, тут же впрягаются хохочущие добровольцы.
Выводят осужденного в наручниках. Молодой рыжий парень с добродушной физиономией. Взгляд удивленный и даже восторженный: неужели все эти люди собрались ради него? Заметил в толпе знакомое лицо — розовая физиономия расплывается в улыбке, пару раз даже выкрикнул приветствие. В высоком круглом фундаменте сделан проход для ведущей на эшафот каменной лестницы. Три массивных каменных столба соединены поверху грубо отесанными бревнами, на каждой из перекладин четыре толстых кольца для крепления веревки. Но парень словно не замечает эти приготовления и чуть ли не стряхивает с плеча руку священника — настолько поглощен вниманием, заворожен сотнями устремленных на него глаз. Даже во время чтения приговора приплясывает и гримасничает, один из помощников палача даже вынужден ткнуть его кулаком в затылок. Только внезапно наступившая тишина и наброшенная на шею петля напоминает дуралею о серьезности происходящего. Оказывается, эти люди вокруг собираются лишить его жизни…
— Погодите-ка, погодите…
Тот самый подмастерье палача, который отвесил ему подзатыльник, внезапно исполнился сочувствием и утешительно похлопал по плечу. Затянули петлю, проверили, не размахрилась ли где, грозя оборваться, веревка.
— Погодите, погодите! Пого…
Мгновенно отекшие и посиневшие губы еще шепчут что-то, ноги напрасно ищут опору, бегут в воздухе все быстрее и быстрее…
Казненный напомнил Сетону курицу с отрубленной головой, вырвавшуюся из рук хозяйки и стремглав убегающую от собственной гибели. Он смотрит во все глаза, даже не мигает, боится пропустить малейшую деталь. Гусиная кожа, как на воде от легкого бриза. Ему очень, очень страшно, но он изо всех сил пытается заглянуть в глаза казненному, увидеть налитые кровью, выкаченные белки. Тихо Сетон ищет малейший признак, ту долю секунды, когда произойдет окончательное расставание с жизнью. Но миг этот слишком короток. Всегда короток, как бы длинна ни была дорога, неуловим и непостижим. То, что болтается в петле, уже не человек. Что-то другое.
Сетон усилием воли унял участившееся дыхание и оглядел уже начавшую расходиться довольную и умиротворенную толпу. Он никогда не мог понять этого умиротворения. Неужели они считают, что смерть в петле касается только этого румяного парня? Неужели не чувствуют ее дыхания на затылке? Не понимают, что у всех уже затянута на шее петля, что виселица готова принять тысячу разных образов, для каждого свой, особый? Не видят, не понимают. А он видит, понимает и мучительно завидует их беззаботности. Почему он не такой, как все? Болин, наверное, прав…
Зажмурился, а когда открыл глаза, застыл от ужаса. Узнал. Вон же они — однорукий Кардель и рядом с ним этот сумасшедший, Винге. Руки сложены за спиной, в зубах белая глиняная трубка. Заглядывают в лицо проходящим горожанам, словно ищут кого-то. Вот… Кардель взял Винге за руку и кивнул в его сторону.
Сетон выбрал самую тесную группу зевак, скрылся за их спинами и, заставляя себя не торопиться, пошел на другую сторону холма. И хотя шел он медленно, сердце выскакивало из груди, а когда прибавил шаг и начал спускаться, несколько раз чуть не упал: подошвы скользили на сочной, еще не успевшей пожелтеть траве.
Не выдержал и побежал. Что это? Шум ветра в ушах или буйство всполошившейся от ужаса крови? Ослабевшие за месяцы сидения в укрытии ноги подламываются, от непривычного бега сильно колет в боку, но он все прибавляет и прибавляет скорость. У таможни группа полицейских; как всегда, в дни казни посылают усиленный наряд. А дальше-то и скрыться негде, настолько редко стоят нищие покосившиеся хижины. Оглянулся — Кардель совсем близко, уже можно различить пятна и потертости на форменной куртке, которую и язык-то не повернется назвать камзолом.
Сетон забежал за первую попавшуюся телегу, набрал горсть сухой земли, измазал лицо и одежду, потом еще горсть и поспешил к полицейским.
— Капитан! Капитан! — крикнул он, не стараясь унять дыхание, наоборот, как можно более возбужденно. Безошибочно выбрал офицера с самым высоким званием.
Полицейские прервали разговор и с удивлением посмотрели на странную фигуру. Сетон настроил голос на октаву выше: благородный господин, чьему достоинству угрожает месть черни.
— Капитан… за мной гонятся. Я здесь по государственному делу. Служу в регентстве, послан вести протокол справедливого возмездия. Но как только собрался домой, какой-то негодяй сшиб шляпу и дал мне такой пинок, что я полетел в канаву, а за мной и все мои записи. Парень будто спятил, но кто-то успел крикнуть — это, мол, шурин казненного.
Сетон выпрямился в полный рост, покраснел, оправил жилет, словно бы стараясь вернуть утраченное достоинство, и надменно, звенящим голосом, произнес:
— Было бы глупо преувеличивать мое значение, но я хочу напомнить господам офицерам, что оскорбление государственного служащего есть оскорбление всего государства! Так мы скоро и до революции докатимся!
Не ожидая ответа, показал на бегущего Карделя:
— Вот он! Я ему даже пригрозил — дескать, обращусь к стражам порядка, но он… Нет, не решаюсь повторить.
Полицейские обменялись взглядами. Капитан поднял бровь.
— Говори, что он сказал, — услужливо приказал один из его подчиненных.
Сетон позволили себе ненадолго задуматься, пожал плечами и сложил руки рупором, словно желая ограничить доступность позорящих слов для посторонних.
— Сказал, что сосиски пусть займутся… э-э-э… феллацио. На то они и сосиски.
— Что?
Капитан наполовину вытянул саблю из ножен.
— Это еще что за чудо? — спросил юный полицейский.
— Пусть тебе Янссон объяснит.
Грамотным оказался не только Янссон.
— Пусть сосиски отсосут друг у друга. Вот что он сказал.
5
Его худший враг — день — становится все длиннее и длиннее. Солнце патрулирует от конька к коньку, выжигает тени и редкие утренние туманы, не оставляя ни одного укромного местечка, чтобы переждать жару. Даже стены в каморке будто сдвигаются, запах грязи и пыльного дерева проникает во все поры. Сетон мерит пол от окна к печи, от печи к окну — бесчисленное количество раз. Каждый громкий звук со двора заставляет вздрагивать. В ушах по-прежнему стоит надтреснутый, со старческой хитрецой голос Болина. От жары потрескивают рассыхающиеся доски пола, словно кто-то, точно издеваясь, стучит в его клетку — надо бы разбудить задремавшего попугая.
Ночью в Городе между мостами фонари не зажигают. Солнце, если и заходит, то прячется где-то за горизонтом, настоящая темнота не наступает. Преодолеть сизое тревожное свечение неба под силу разве что самым ярким звездам. А фонари мало что добавляют — и так светло. Их начнут зажигать, только когда осень опять погрузит переулки во мрак. Толку от них, правда, немного, но все-таки есть. Они ничего не освещают, зато помогают найти дорогу от одного квартала до другого — по пятнышкам света в темноте. Иной раз в потрескивании сильно пахнущего конопляного масла чудится заговорщический шепот. Но все это будет позже, а до августа — никаких фонарей. Только белесый, створоженный купол неба и конусы света из открытых настежь дверей трактиров.
Ночью, когда лица прохожих выглядят как размытые бледные пятна, Тихо Сетон решается выйти из дома. Тоска и разъедающее душу отчаяние словно выталкивают его на улицу. Без всякой цели бродит он от причала к причалу. Старается ни к кому не приближаться. Часы на церковных башнях бьют десять, барабанщики начинают свой прибыльный ночной обход. Не хочешь закрывать кабак — плати.
Звуков много, но все они как бы под сурдинку. Басовые ноты виолончелей, сопровождающих контрданс во дворце, перемежаются жалобными криками больных младенцев и пьяным пением. Угрожающие выкрики, звуки ударов — драки возникают так часто, что кажется, чуть не все обитатели города находятся в постоянной вражде и только и ждут, чтобы схватиться с недругами. Дерутся везде — у дверей кабаков, в переулках, в публичных домах на Баггенсгатан. Полно карманников, но его они не трогают — бедно одет, не пьян и, как и они, ищет переулки потемнее. Может, боятся какой-нибудь заразы.
На Большой площади у фонтана — группа людей вокруг зажженного факела. Он видит их не впервые — они собираются почти каждую ночь. За их спинами огонь факела почти не виден, и выглядят они как тени в преисподней. И в самом деле, похоже. Иногда даже мелькнет на чьем-то лице багровый адский отблеск.
Сборище никогда не бывает долгим. Появляются сосиски и с руганью разгоняют огнепоклонников. В следующую ночь все повторяется, но сосискам трудно угадать, когда именно начнется действо: огнепоклонники каждый раз выбирают новое время.
Любопытство сильнее осторожности: с каждым разом Сетон подходит поближе. Поначалу постигает разочарование. Он уже мысленно раздавал посты в обществе якобинцев или густавианцев, втайне готовящих революцию. Оказалось, ничего похожего. Человек в самом центре показал на возвышающийся за крышей Биржи шпиль Большой церкви.
— Говорят, церковь вместит всех, найдется место для каждого. Но это же не так! Нет, братья мои, это совсем не так. Тесна наша церковь, слишком тесна. А разве ступит нога Господа нашего туда, где нет места для всех страждущих? Нет, не осквернит Он там стоп Своих.
Сетон шагнул еще ближе. Факел держит женщина. Держит так, чтобы всем было видно лицо говорящего. Крупный мужчина, борода с проседью, шляпу держит в руке.
— И скажите мне: почему Господь должен читать своей пастве одни и те же старые, неизвестно кем написанные слова? Не может того быть. Нет, братья и сестры, Господь приходит к каждому из нас, Он говорит с каждым, как верный и любящий друг. И в самые темные минуты жизни, в любой беде вам достаточно помолиться. Сердечно, как никогда раньше. И Он придет не в церковь, а в вашу спальню, обнаженный и окровавленный, в терновом венце и с зияющей раной от копья, и заключит вас в свои объятия, и укажет путь к спасению. Приходите же к нам, внемлите тем, кого Он уже посетил. Пусть поделятся они открывшимся им таинством, и глаза ваши тоже откроются.
Кое-кто торопливо отошел в сторону — видно, сообразил, что слушают проповедь еретика. Сетон тоже повернулся, чтобы уйти, — и вдруг его пронзила мысль: этот странный проповедник обращается не к кому-то, а к нему и только к нему.
— А ты, брат, да-да, ты — подожди. Не спеши. Ты приходишь к нам не в первый раз. Я вижу тебя так же ясно, как видит тебя Он. И знай, не напрасно Он послал тебя к нам. Он протягивает тебе руку помощи. Меня зовут Ларс Свала. Хочешь ли ты следовать за нами?
Сетон сделал вид, что не понял. Отвернулся, хотел уйти, но проповедник встал перед ним и попытался поймать его взгляд.
— Мои глаза остры, брат. Господь дал мне силы видеть больше и яснее, чем другие. Иногда ты подходил довольно близко, и я видел твое лицо в свете факела. Твои чувства и страсти слишком велики, чтобы ты мог их скрыть, брат… сын мой. Я вижу твою боль, ее не скроешь, она горит, как маяк в ночи. Но тебе можно помочь. Само Провидение позаботилось, чтобы пути наши пересеклись.
Сетон сделал шаг в сторону и хотел было двинуться в другом направлении, но Ларс Свала опять заступил дорогу и торжествующе потряс руками, как человек, неожиданно получивший подтверждение смутной догадке.
— Вот видишь! Тебе все равно куда идти! Ты как осенний лист, гонимый капризным ветром!
Сетон прибавил шаг. Проповедник не стал его останавливать, но повысил голос:
— Слишком многие смотрят на жизнь, как на сон. Ничто не имеет значения — сон и есть сон. Но после смерти нас ждет вечность. А как мы проведем эту вечность, зависит от нашего выбора при жизни. Слишком много видел я умирающих, слишком часто на моих глазах в последние часы, а то и минуты жизни приходило понимание, а вслед за пониманием — раскаяние. Я ясно видел: их внутреннему взору уже открылась вечность, и осознали они, что стоят на пороге ада. Неужели ты хочешь стать одним из них?
Сетон остановился и обернулся. Хотел сказать что-то резкое и даже сказал, но, очевидно, лицо его выдало, потому что Ларс Свала улыбнулся. Глаза проповедника затуманились слезами — видно, от радости, что представилась возможность спасти еще одну душу для небесного царства.