Опять свело мышцы лица. Опять этот идиотский сардонический оскал.
Петтерссон остановился как вкопанный.
— Черт тебя подрал, Кардель… Ты и в самом деле так рад меня видеть?
Часть вторая
Маскарад Тихо Сетона
Весна и лето 1795
Маскарад Тихо Сетона
На пороге ночи длинной,
От дневных устав утех,
Часто мать пугает сына,
Как опасен людям грех.
Грех — он рядом, грех — он близок,
Знает все дела твои,
Гнусен, бледен, словно призрак,
Ядовитее змеи.
Сыну страшно, сыну странно,
Так и хочется сказать:
Вся в белилах и румянах
Ты сама греху под стать!
Анна Мария Леннгрен, 1795
1
Гордый город… как он по нему тосковал! Когда-то у него было почетное место на трибуне на гладиаторских боях, город был его другом и любовником, но, как все любовники, изменил в первую же трудную минуту и теперь с трудом выносит его присутствие. Он загнан в лабиринт страха, то и дело слышит поступь однорукого и неутомимого минотавра. Тихо Сетон почти не выходит в город, всегда в шляпе с широкими свисающими полями и в шарфе, намотанном на отросшую за зиму бороду. Чужое, видно отданное кем-то в залог пальто с замахрившимися полами чуть не до пола, воротник поднят. Пригибаясь, идет он крысиными тропами от квартала к кварталу, заглядывая за угол, чтобы увидеть, кто там движется навстречу. Неудачное столкновение — и все кончено. Он уже выучил приливы и отливы города и решается высунуть нос, либо смешавшись с толпой, либо на вовсе пустых улицах с погашенными фонарями. Хуже всего субботы: надо идти от Слюссена через весь Сёдермальм к Хаммарбю, на Висельный холм. Но противостоять этой тяге он не может. Не может и не хочет: не хлебом единым жив человек.
Иногда по вечерам он поднимает голову и смотрит на освещенные окна богатых домов. Именно там происходит то, что заслуживает называться жизнью. Жизнью, которой он жил и сам, а теперь лишен. Скоро длинные пиршественные столы уберут и начнутся танцы. Город, с которым Тихо Сетон возобновил знакомство, тот же самый, но и совершенно иной, потому что теперь он видит его под иным углом зрения. Тот, прежний, знакомый ему город — город роскоши и изобилия. Дворцы и усадьбы в сверкающих кварталах, полы, по которым можно ходить в башмаках на атласных подметках, залы и спальни с высокими потолками, где в намалеванном небе с облаками парят голенькие купидоны. Драгоценные ткани, переливающиеся в свете люстр и канделябров золотом и киноварью.
А Стокгольм, в который он провалился, совсем иной. Город крыс и вшей. Потолки такие низкие, что рискуешь набить шишку, если неосторожно выпрямишься во весь рост. Сальные свечи и фонари с конопляным маслом на улицах вряд ли выполняют свое предназначение: чтобы за производимым ими чадом разглядеть источник света, нужна привычка и снисходительное расположение духа. Постоянный полумрак фильтрует все цвета, кроме серого; серые дома, серые улицы и переулки, серые тени людей, о чьих намерениях можно только догадываться. Природа более законопослушна, чем люди; уж она-то исправно выполняет закон о запрете на роскошь: какая-нибудь яркая лента в волосах уличной девчонки тут же блекнет в сером скучном тумане.
Нечистоты на улицах, которые приходится обходить за сажень — приглашение на танец, но танец особого рода. Так танцует медведь на цепи — злобно и неохотно. А если подует со стороны Мушиного парламента и Кожевенного залива… И что? Даже это соревнование в зловонии не многим хуже, чем спертый воздух в его каморке.
Хуже всего оказалась весна, когда обнажились милосердно скрытые снегом нечистоты. Он прижимается к грубо оштукатуренным стенам домов в Жженной Пустоши, пропускает почтовые дилижансы и смотрит, как из них высыпают прибывшие в надежде на лучшую жизнь провинциалы. Как уличные мальчишки, стараясь заработать лишний рундстюкке, помогают разгружать тяжелые сундуки. Мало того — успевают кланяться и улыбаться приезжим, как давно ожидаемым дорогим гостям. Услужливость заведомо притворная — Тихо Сетон с удовольствием смотрит, как добровольным помощникам удается прихватить что-то и, хохоча, пуститься наутек. Сорванцы прекрасно знают: в паутине переулочков и проходных дворов их не догнать.
Нынешнюю весну теплой не назовешь: то и дело принимается дождь, словно высшие силы решили смыть с улиц Стокгольма всю накопившуюся за зиму грязь. Дождю наплевать на установленный порядок, он связывает часы и сутки, начинается днем и продолжается ночь напролет, а когда прекращается, то лучше бы не прекращался. От дождя можно спрятаться, а от тяжелой влаги, насыщающей воздух до помутнения, спрятаться невозможно. Разве что устроиться у пылающего очага и ждать, пока высохнет одежда.
Под карнизами сидят молчаливые, нахохлившиеся голуби. Лишь иногда, подгоняемые голодом, снимаются все сразу, и в тесном переулке от стены к стене мечется фырчащее эхо шума десятков, а может, и сотен крыльев. Дневной путь солнца проследить невозможно, оно скрыто за низкими тучами. Скучное небо нехотя пропускает свет; в его сите оседают не только солнечные лучи, но и большая часть тепла. В канавах на Большой площади журчат никогда не иссякающие ручьи грязной воды. Если из канавы не вычищена прошлогодняя листва, тут же образуются запруды. Вода заливает всю площадь, и найти проход между огромными лужами совсем не просто. Каждая лужа, каждый ручеек, каждая капля дождя словно издевается над ним, усмехается и шепчет: ты — никто.
И ко всему этому страх. Его постоянный спутник. Исчезает и постоянно возвращается. Может быть, уже нечего бояться? Наверняка след давно остыл. Охотничьи псы либо утомились, либо занялись другим, более неотложным делом. Но так ли это? Кто может с уверенностью утверждать: да, след остыл. Может, и остыл, но он постоянно ловит на себе чьи-то подозрительные взгляды, поднимает воротник, надвигает шляпу на глаза. Борода, парик, длинное пальто — узнать его, конечно, трудно, но как унизителен весь этот маскарад! Когда-то он, не стесняясь изуродованного лица, посещал самые изысканные салоны города. Некоторые, конечно, отводили глаза, но… протестовать? Ни один человек. И подумать никто не мог.
А теперь… Стокгольм — неверный любовник. Город не заметил его исчезновения. И возвращения тоже не заметил.
Он старается услышать все разговоры, узнать все сплетни. Все, что пропустил, сидя в своем убежище. Что-то он и так знал, кое-что в новость. Многое меняется, и, как всегда в такие времена, вода льется на все мельницы — и те, что крутят справа налево, и те, что слева направо. Зависит, с какой стороны поток. Неуверенность в будущем дает пищу для любой точки зрения. Все сходятся только в одном: при такой весне на юге грядет неурожай. Жди голода.
Регентство доживает последний год, но на то, что юному королю после коронации достанется хоть что-то, чем можно управлять, надежды мало. Господа у власти с каждым месяцем демонстрируют все большую мелочность и нервозность. Иронический хохот, с которым раньше встречали каждый новый указ, сменился тяжкими вздохами; фарс оказался вовсе не смешным, а омерзительным и опасным. И главное, конца ему не видно.
С удивлением обнаружил, что празднует народ по-прежнему, если не усерднее. Перегонное, кровь города, течет рекой. Неуверенность в завтрашнем дне никак не умеряет жажду, скорее наоборот: предчувствие катастрофы ее только разжигает. Дурацкие рассуждения о причинах и следствиях выведены из дискуссионного арсенала. Какие причины, какие следствия, какие долги, какие обязанности? Смерть спишет все. К чертям предписания, к чертям ответственность. Танцы, танцы… танцы до упаду. На паркете усадеб, на мраморе дворцов, на подгнивших досках трактиров — танцы, танцы… Карты шлепают по ломберным столикам с невиданным ранее азартом. Огромные суммы кочуют из кошелька в кошелек. Вчерашний попрошайка сегодня угощает весь трактир. Кто-то уже и на ногах не стоит — кому какое дело: со дня на день подломятся ноги у всей страны. И даже тех, кто еще недавно горевал в одиночестве, оплакивал судьбу, чувствовал себя забытым и заброшенным, даже их увлекла горячая волна веселого фатализма. Будь что будет. Конец света приглашает всех — больных и здоровых, красивых и безобразных, богатых и бедных, юных и дряхлых. Всем отпущено одинаково мало. На краю бездны равны все, так почему не повеселиться в отпущенные неминуемой судьбой дни и недели?
Город словно охвачен лихорадкой.
Нынче вечером у Сетона дело особого рода. Деньги кончились, все, что можно было заложить, заложено, даже его жалкая каморка будет не по карману. Хозяин грозил выселить еще до конца месяца, а на улице надолго не спрячешься. Надо хвататься за соломинку.
В десять часов вечера город обходят барабанщики. В их обязанности входит также извещать ночную стражу, если кто-то из кабатчиков нарушил предписание и еще не закрыл свое заведение. Им суют давно обговоренную мзду и, конечно, подносят стаканчик-другой — доброжелательное отношение требует постоянного подтверждения гарантий. В двух кварталах от Северного моста какой-то из наиболее усердных служителей порядка набрался так, что без великодушной поддержки стен близлежащих домов не мог сделать ни шагу. Кто-то из шельмецов понаходчивее воспользовался случаем и проткнул барабан вилкой — для надежности. Чтобы спьяну не пришло в голову выбивать дробь ни с того ни с сего.
Тихо Сетон поднял воротник и поглубже надвинул шляпу. То и дело машинально поднимает руку к щеке — удостовериться, прикрывает ли борода его главный опознавательный знак, рассеченную щеку. Делать этого не следует, при каждом прикосновении волосы раздражают края раны, и он заставляет себя сунуть руку в карман и усилием воли там удерживать. Не всегда удается.
Взгляд через плечо — в одну сторону, в другую. Пора.
2
Забыть бы эту омерзительную зиму, но память никогда не была его союзницей: то и дело подкидывает картинки, которые он вовсе не хотел вспоминать. Неделя за неделей в насквозь продуваемой каморке, коптящий фитиль лампы на рыбьем жире. Единственный посетитель — мальчишка, хозяйский сын. Условленный стук в дверь, дрова, еда из трактира в соседнем доме — одна и та же слизистая каша, но каждый раз с новым названием. Книги, наугад выбранные на распродаже его собственного, оставшегося без хозяина имения.
Изобретательность клопов не знает границ, хотя времени для военных действий больше чем достаточно. Оборонительная стратегия проста: давить, давить и давить. Со временем стало даже сподручнее: на пальцах появились твердые, как тиски, мозоли. Тоска копится, как вода перед запрудой, давление нарастает с каждым днем, и не всегда ясно, где проходит грань между тоской и безумием. Сложная система ставок в играх жизни постепенно упрощается, пока не остается последняя ставка и последняя игра, которую надо выиграть во что бы то ни стало: сама жизнь.
Выжить. Остаться среди живых.
Люди, которых он встречает, ему отвратительны. Уродливые дети, шлепающие по бесконечной луже земного существования без единой разумной мысли. Кто-то старается ублажить свою плоть, которая все равно скоро его предаст и бросит в пучину страданий, другие, кому любовь купить не на что, находят утешение в перегонном. И самое главное — его пугает сила, с которой они цепляются за эту ничтожную жизнь. Сапожный подмастерье с израненными, кровоточащими руками, секретарь из какой-то коллегии в кривых очках с поцарапанными стеклами, щеголь, которому втридорога всучили нарядные тряпки с обещанием, что все будут завидовать, беременная неизвестно от кого, не поднимающая глаз от срама служанка… Вяло и неохотно занимают они свои места в партере театра земного существования, не понимая, что тут делают. Цель и смысл жизни загадочны с рождения и до могилы, но они над этой загадкой не размышляют. Надо думать, это их и спасает.
Спустился на Корабельную набережную. Крутой уклон ускоряет и без того торопливый шаг. За статными домами вздыхает море, тихо поскрипывают якорные цепи кораблей. И как всегда — кучки пьяных матросов, бормочущих что-то на непонятных языках. А может, на одном и том же, но все равно непонятном.
Поначалу казалось: все продумано. Исчезнуть с глаз на несколько месяцев. На сколько? Ровно на столько, чтобы остыл след и поубавился энтузиазм ищеек. Эти месяцы невольного безделья он посвятит чтению и раздумьям. Дождаться солнца, как дожидается его змея, прячась в щелях скал, — спокойно и мирно. Но не прошло и недели, как он понял: вместо уютного гнездышка ему достался ад — грязная, кишащая насекомыми и к тому же холодная дыра, в которой даже свое собственное, казалось бы, неисчерпаемое общество, быстро стало в тягость. В январе три недели провалялся в лихорадке, ничего не ел, кроме нескольких глотков бульона за весь день, — и что же? Эти недели оказались едва ли не лучшими: бредовые видения куда приятнее, чем действительность.
Наконец открылась входная дверь, в которую он постучал полчаса назад, — не вся, а только левая половина. Появился лакей, тот же самый. Слегка приподнял бровь — удивился, что посетитель не посчитал ниже своего достоинства ждать столько времени. Каждая минута ожидания — как деление на определяющей общественное положение шкале. Чем больше таких делений, чем дольше ждет посетитель — тем больше разница между ним и хозяином.
— Господин может вас принять.
Сетон сделал шаг, но лакей преградил ему дорогу:
— Нет-нет. Соизвольте обогнуть здание и зайти с черного хода.
Что ж… Сетон протиснулся в узкий, не больше локтя, промежуток между домами.
Влажная грязь прилипает к башмакам. Чувствительно оцарапал плечо о грубую штукатурку — чему тут удивляться. Проход для ассенизаторов и самых низших в иерархии слуг.
По крайней мере, его избавили от унижения стучать еще раз — тот же слуга уже ждал у двери.
Его проводили наверх, в кабинет, где половину комнаты занимал циклопический письменный стол, а вокруг разместились различные экзотические предметы, словно состязающиеся в красоте и изяществе. Клетка с какой-то певчей птичкой, бюро, затейливо инкрустированное разными породами дерева и слоновой костью, книжные полки, прогибающиеся под тяжестью сверкающих кожей и позолотой книг. Книги выстроены строго по ранжиру: фолианты на нижних полках, а чем выше, тем скромнее размер. Вдоль одной стены составлены вместе три невысоких шкафа, каждый венчает стеклянная витрина с разнообразными бабочками, приколотыми к обтянутым светло-серым атласом стендам.
Стул для него не предусмотрен. Придется разговаривать стоя, как нерадивый ученик, вызванный к ректору за провинность.
Сидящий за столом человек в жилете лыс, малого роста, худой, с изрытым оспой лицом. Рукава рубахи закатаны, воротник расстегнут. С миной отвращения осмотрел посетителя с ног до головы. Башмаки не по ноге, грязное пальто, спутанная борода и нелепый парик.
Сетон не делал никаких попыток представить себя в более выгодном свете. Он прекрасно знал: не имеет значения. Выпрямился, гордо запрокинул голову и посмотрел хозяину дома в глаза.
— Тихо Сетон… — шелестящий, намеренно гнусавый голос. Даже не дал себе труда не показывать, насколько неуместен визит. — Падший герой. Я даже не мог вообразить, что вы когда-либо решитесь переступить порог моего дома.
Петтерссон остановился как вкопанный.
— Черт тебя подрал, Кардель… Ты и в самом деле так рад меня видеть?
Часть вторая
Маскарад Тихо Сетона
Весна и лето 1795
Маскарад Тихо Сетона
На пороге ночи длинной,
От дневных устав утех,
Часто мать пугает сына,
Как опасен людям грех.
Грех — он рядом, грех — он близок,
Знает все дела твои,
Гнусен, бледен, словно призрак,
Ядовитее змеи.
Сыну страшно, сыну странно,
Так и хочется сказать:
Вся в белилах и румянах
Ты сама греху под стать!
Анна Мария Леннгрен, 1795
1
Гордый город… как он по нему тосковал! Когда-то у него было почетное место на трибуне на гладиаторских боях, город был его другом и любовником, но, как все любовники, изменил в первую же трудную минуту и теперь с трудом выносит его присутствие. Он загнан в лабиринт страха, то и дело слышит поступь однорукого и неутомимого минотавра. Тихо Сетон почти не выходит в город, всегда в шляпе с широкими свисающими полями и в шарфе, намотанном на отросшую за зиму бороду. Чужое, видно отданное кем-то в залог пальто с замахрившимися полами чуть не до пола, воротник поднят. Пригибаясь, идет он крысиными тропами от квартала к кварталу, заглядывая за угол, чтобы увидеть, кто там движется навстречу. Неудачное столкновение — и все кончено. Он уже выучил приливы и отливы города и решается высунуть нос, либо смешавшись с толпой, либо на вовсе пустых улицах с погашенными фонарями. Хуже всего субботы: надо идти от Слюссена через весь Сёдермальм к Хаммарбю, на Висельный холм. Но противостоять этой тяге он не может. Не может и не хочет: не хлебом единым жив человек.
Иногда по вечерам он поднимает голову и смотрит на освещенные окна богатых домов. Именно там происходит то, что заслуживает называться жизнью. Жизнью, которой он жил и сам, а теперь лишен. Скоро длинные пиршественные столы уберут и начнутся танцы. Город, с которым Тихо Сетон возобновил знакомство, тот же самый, но и совершенно иной, потому что теперь он видит его под иным углом зрения. Тот, прежний, знакомый ему город — город роскоши и изобилия. Дворцы и усадьбы в сверкающих кварталах, полы, по которым можно ходить в башмаках на атласных подметках, залы и спальни с высокими потолками, где в намалеванном небе с облаками парят голенькие купидоны. Драгоценные ткани, переливающиеся в свете люстр и канделябров золотом и киноварью.
А Стокгольм, в который он провалился, совсем иной. Город крыс и вшей. Потолки такие низкие, что рискуешь набить шишку, если неосторожно выпрямишься во весь рост. Сальные свечи и фонари с конопляным маслом на улицах вряд ли выполняют свое предназначение: чтобы за производимым ими чадом разглядеть источник света, нужна привычка и снисходительное расположение духа. Постоянный полумрак фильтрует все цвета, кроме серого; серые дома, серые улицы и переулки, серые тени людей, о чьих намерениях можно только догадываться. Природа более законопослушна, чем люди; уж она-то исправно выполняет закон о запрете на роскошь: какая-нибудь яркая лента в волосах уличной девчонки тут же блекнет в сером скучном тумане.
Нечистоты на улицах, которые приходится обходить за сажень — приглашение на танец, но танец особого рода. Так танцует медведь на цепи — злобно и неохотно. А если подует со стороны Мушиного парламента и Кожевенного залива… И что? Даже это соревнование в зловонии не многим хуже, чем спертый воздух в его каморке.
Хуже всего оказалась весна, когда обнажились милосердно скрытые снегом нечистоты. Он прижимается к грубо оштукатуренным стенам домов в Жженной Пустоши, пропускает почтовые дилижансы и смотрит, как из них высыпают прибывшие в надежде на лучшую жизнь провинциалы. Как уличные мальчишки, стараясь заработать лишний рундстюкке, помогают разгружать тяжелые сундуки. Мало того — успевают кланяться и улыбаться приезжим, как давно ожидаемым дорогим гостям. Услужливость заведомо притворная — Тихо Сетон с удовольствием смотрит, как добровольным помощникам удается прихватить что-то и, хохоча, пуститься наутек. Сорванцы прекрасно знают: в паутине переулочков и проходных дворов их не догнать.
Нынешнюю весну теплой не назовешь: то и дело принимается дождь, словно высшие силы решили смыть с улиц Стокгольма всю накопившуюся за зиму грязь. Дождю наплевать на установленный порядок, он связывает часы и сутки, начинается днем и продолжается ночь напролет, а когда прекращается, то лучше бы не прекращался. От дождя можно спрятаться, а от тяжелой влаги, насыщающей воздух до помутнения, спрятаться невозможно. Разве что устроиться у пылающего очага и ждать, пока высохнет одежда.
Под карнизами сидят молчаливые, нахохлившиеся голуби. Лишь иногда, подгоняемые голодом, снимаются все сразу, и в тесном переулке от стены к стене мечется фырчащее эхо шума десятков, а может, и сотен крыльев. Дневной путь солнца проследить невозможно, оно скрыто за низкими тучами. Скучное небо нехотя пропускает свет; в его сите оседают не только солнечные лучи, но и большая часть тепла. В канавах на Большой площади журчат никогда не иссякающие ручьи грязной воды. Если из канавы не вычищена прошлогодняя листва, тут же образуются запруды. Вода заливает всю площадь, и найти проход между огромными лужами совсем не просто. Каждая лужа, каждый ручеек, каждая капля дождя словно издевается над ним, усмехается и шепчет: ты — никто.
И ко всему этому страх. Его постоянный спутник. Исчезает и постоянно возвращается. Может быть, уже нечего бояться? Наверняка след давно остыл. Охотничьи псы либо утомились, либо занялись другим, более неотложным делом. Но так ли это? Кто может с уверенностью утверждать: да, след остыл. Может, и остыл, но он постоянно ловит на себе чьи-то подозрительные взгляды, поднимает воротник, надвигает шляпу на глаза. Борода, парик, длинное пальто — узнать его, конечно, трудно, но как унизителен весь этот маскарад! Когда-то он, не стесняясь изуродованного лица, посещал самые изысканные салоны города. Некоторые, конечно, отводили глаза, но… протестовать? Ни один человек. И подумать никто не мог.
А теперь… Стокгольм — неверный любовник. Город не заметил его исчезновения. И возвращения тоже не заметил.
Он старается услышать все разговоры, узнать все сплетни. Все, что пропустил, сидя в своем убежище. Что-то он и так знал, кое-что в новость. Многое меняется, и, как всегда в такие времена, вода льется на все мельницы — и те, что крутят справа налево, и те, что слева направо. Зависит, с какой стороны поток. Неуверенность в будущем дает пищу для любой точки зрения. Все сходятся только в одном: при такой весне на юге грядет неурожай. Жди голода.
Регентство доживает последний год, но на то, что юному королю после коронации достанется хоть что-то, чем можно управлять, надежды мало. Господа у власти с каждым месяцем демонстрируют все большую мелочность и нервозность. Иронический хохот, с которым раньше встречали каждый новый указ, сменился тяжкими вздохами; фарс оказался вовсе не смешным, а омерзительным и опасным. И главное, конца ему не видно.
С удивлением обнаружил, что празднует народ по-прежнему, если не усерднее. Перегонное, кровь города, течет рекой. Неуверенность в завтрашнем дне никак не умеряет жажду, скорее наоборот: предчувствие катастрофы ее только разжигает. Дурацкие рассуждения о причинах и следствиях выведены из дискуссионного арсенала. Какие причины, какие следствия, какие долги, какие обязанности? Смерть спишет все. К чертям предписания, к чертям ответственность. Танцы, танцы… танцы до упаду. На паркете усадеб, на мраморе дворцов, на подгнивших досках трактиров — танцы, танцы… Карты шлепают по ломберным столикам с невиданным ранее азартом. Огромные суммы кочуют из кошелька в кошелек. Вчерашний попрошайка сегодня угощает весь трактир. Кто-то уже и на ногах не стоит — кому какое дело: со дня на день подломятся ноги у всей страны. И даже тех, кто еще недавно горевал в одиночестве, оплакивал судьбу, чувствовал себя забытым и заброшенным, даже их увлекла горячая волна веселого фатализма. Будь что будет. Конец света приглашает всех — больных и здоровых, красивых и безобразных, богатых и бедных, юных и дряхлых. Всем отпущено одинаково мало. На краю бездны равны все, так почему не повеселиться в отпущенные неминуемой судьбой дни и недели?
Город словно охвачен лихорадкой.
Нынче вечером у Сетона дело особого рода. Деньги кончились, все, что можно было заложить, заложено, даже его жалкая каморка будет не по карману. Хозяин грозил выселить еще до конца месяца, а на улице надолго не спрячешься. Надо хвататься за соломинку.
В десять часов вечера город обходят барабанщики. В их обязанности входит также извещать ночную стражу, если кто-то из кабатчиков нарушил предписание и еще не закрыл свое заведение. Им суют давно обговоренную мзду и, конечно, подносят стаканчик-другой — доброжелательное отношение требует постоянного подтверждения гарантий. В двух кварталах от Северного моста какой-то из наиболее усердных служителей порядка набрался так, что без великодушной поддержки стен близлежащих домов не мог сделать ни шагу. Кто-то из шельмецов понаходчивее воспользовался случаем и проткнул барабан вилкой — для надежности. Чтобы спьяну не пришло в голову выбивать дробь ни с того ни с сего.
Тихо Сетон поднял воротник и поглубже надвинул шляпу. То и дело машинально поднимает руку к щеке — удостовериться, прикрывает ли борода его главный опознавательный знак, рассеченную щеку. Делать этого не следует, при каждом прикосновении волосы раздражают края раны, и он заставляет себя сунуть руку в карман и усилием воли там удерживать. Не всегда удается.
Взгляд через плечо — в одну сторону, в другую. Пора.
2
Забыть бы эту омерзительную зиму, но память никогда не была его союзницей: то и дело подкидывает картинки, которые он вовсе не хотел вспоминать. Неделя за неделей в насквозь продуваемой каморке, коптящий фитиль лампы на рыбьем жире. Единственный посетитель — мальчишка, хозяйский сын. Условленный стук в дверь, дрова, еда из трактира в соседнем доме — одна и та же слизистая каша, но каждый раз с новым названием. Книги, наугад выбранные на распродаже его собственного, оставшегося без хозяина имения.
Изобретательность клопов не знает границ, хотя времени для военных действий больше чем достаточно. Оборонительная стратегия проста: давить, давить и давить. Со временем стало даже сподручнее: на пальцах появились твердые, как тиски, мозоли. Тоска копится, как вода перед запрудой, давление нарастает с каждым днем, и не всегда ясно, где проходит грань между тоской и безумием. Сложная система ставок в играх жизни постепенно упрощается, пока не остается последняя ставка и последняя игра, которую надо выиграть во что бы то ни стало: сама жизнь.
Выжить. Остаться среди живых.
Люди, которых он встречает, ему отвратительны. Уродливые дети, шлепающие по бесконечной луже земного существования без единой разумной мысли. Кто-то старается ублажить свою плоть, которая все равно скоро его предаст и бросит в пучину страданий, другие, кому любовь купить не на что, находят утешение в перегонном. И самое главное — его пугает сила, с которой они цепляются за эту ничтожную жизнь. Сапожный подмастерье с израненными, кровоточащими руками, секретарь из какой-то коллегии в кривых очках с поцарапанными стеклами, щеголь, которому втридорога всучили нарядные тряпки с обещанием, что все будут завидовать, беременная неизвестно от кого, не поднимающая глаз от срама служанка… Вяло и неохотно занимают они свои места в партере театра земного существования, не понимая, что тут делают. Цель и смысл жизни загадочны с рождения и до могилы, но они над этой загадкой не размышляют. Надо думать, это их и спасает.
Спустился на Корабельную набережную. Крутой уклон ускоряет и без того торопливый шаг. За статными домами вздыхает море, тихо поскрипывают якорные цепи кораблей. И как всегда — кучки пьяных матросов, бормочущих что-то на непонятных языках. А может, на одном и том же, но все равно непонятном.
Поначалу казалось: все продумано. Исчезнуть с глаз на несколько месяцев. На сколько? Ровно на столько, чтобы остыл след и поубавился энтузиазм ищеек. Эти месяцы невольного безделья он посвятит чтению и раздумьям. Дождаться солнца, как дожидается его змея, прячась в щелях скал, — спокойно и мирно. Но не прошло и недели, как он понял: вместо уютного гнездышка ему достался ад — грязная, кишащая насекомыми и к тому же холодная дыра, в которой даже свое собственное, казалось бы, неисчерпаемое общество, быстро стало в тягость. В январе три недели провалялся в лихорадке, ничего не ел, кроме нескольких глотков бульона за весь день, — и что же? Эти недели оказались едва ли не лучшими: бредовые видения куда приятнее, чем действительность.
Наконец открылась входная дверь, в которую он постучал полчаса назад, — не вся, а только левая половина. Появился лакей, тот же самый. Слегка приподнял бровь — удивился, что посетитель не посчитал ниже своего достоинства ждать столько времени. Каждая минута ожидания — как деление на определяющей общественное положение шкале. Чем больше таких делений, чем дольше ждет посетитель — тем больше разница между ним и хозяином.
— Господин может вас принять.
Сетон сделал шаг, но лакей преградил ему дорогу:
— Нет-нет. Соизвольте обогнуть здание и зайти с черного хода.
Что ж… Сетон протиснулся в узкий, не больше локтя, промежуток между домами.
Влажная грязь прилипает к башмакам. Чувствительно оцарапал плечо о грубую штукатурку — чему тут удивляться. Проход для ассенизаторов и самых низших в иерархии слуг.
По крайней мере, его избавили от унижения стучать еще раз — тот же слуга уже ждал у двери.
Его проводили наверх, в кабинет, где половину комнаты занимал циклопический письменный стол, а вокруг разместились различные экзотические предметы, словно состязающиеся в красоте и изяществе. Клетка с какой-то певчей птичкой, бюро, затейливо инкрустированное разными породами дерева и слоновой костью, книжные полки, прогибающиеся под тяжестью сверкающих кожей и позолотой книг. Книги выстроены строго по ранжиру: фолианты на нижних полках, а чем выше, тем скромнее размер. Вдоль одной стены составлены вместе три невысоких шкафа, каждый венчает стеклянная витрина с разнообразными бабочками, приколотыми к обтянутым светло-серым атласом стендам.
Стул для него не предусмотрен. Придется разговаривать стоя, как нерадивый ученик, вызванный к ректору за провинность.
Сидящий за столом человек в жилете лыс, малого роста, худой, с изрытым оспой лицом. Рукава рубахи закатаны, воротник расстегнут. С миной отвращения осмотрел посетителя с ног до головы. Башмаки не по ноге, грязное пальто, спутанная борода и нелепый парик.
Сетон не делал никаких попыток представить себя в более выгодном свете. Он прекрасно знал: не имеет значения. Выпрямился, гордо запрокинул голову и посмотрел хозяину дома в глаза.
— Тихо Сетон… — шелестящий, намеренно гнусавый голос. Даже не дал себе труда не показывать, насколько неуместен визит. — Падший герой. Я даже не мог вообразить, что вы когда-либо решитесь переступить порог моего дома.