— В следующий раз обязательно загляну в ваш карман.
— Что ж… может, случай и представится.
И Дюлитц остался один. Он никогда в жизни так не осознавал свою немощь. Ему уже не нужно защищаться, напряжение отпустило, и страх взял верх. Он с удивлением заметил, как все более крупной дрожью дрожат руки. Ничего нет хуже — на старости лет заводить новых врагов.
Никакого кинжала у него в кармане не было. В последний раз. Теперь он не расстанется с ним до могилы. Тяжелая ноша, хотя дамасский стилет почти ничего не весит.
Спустился в подвал, развел огонь в горне и начал плавить стекло.
11
— А над головами-то нашими, мальчик, высоко-высоко, отсюда не видно, — весы. Нынче одна чаша вниз поползет, завтра — другая. Но скоро, скоро все переменится и сложится, и тогда уравняются они, весы-то, успокоятся, запомни мои слова.
Тут нам и конец придет, мысленно закончил за нее Винге. Вряд ли он правильно истолковал загадочно-философские фразы старухи. Северный выговор, странные, чужие выражения. Возраст угадать трудно — стара, как само время. Может, сто лет, а может, все двести. Крошечная, сгорбленная, ни единого зуба, глубокие морщины с навечно въевшейся печной сажей. Глаза посажены очень глубоко, об их наличии можно судить разве что по заблудившемуся лучу света, которому повезло проникнуть под набрякшие веки.
Понять невозможно: то ли впала в детство, то ли предпочитает отвечать на его вопросы загадками.
— Пересядь-ка, сынок.
За стеной хижины сначала тихо, потом все громче слышался молитвенный шепот дождя. Впрочем, дом ее и хижиной-то назвать трудно. Конура. Покосившиеся стены вот-вот свалятся на очаг, потолок протекает как раз над ним. Она подбрасывает в печь кривые сучья. Не сразу, по одному. И говорит не переставая, но не с ним. С огнем.
Сакснес расположен очень живописно, даже красиво, дома словно плывут к небольшой площади на волнах невысоких холмов в междуречье. Церковь совсем рядом. Но и здесь его ждет неудача. На вопросы никто не отвечает. Не то что не хотят — попросту не знают, что ответить. Он, заикаясь и подбирая слова, пытается объяснить свое дело, но настороженность обитателей села преодолеть не удается. Любопытство южан никогда и ни к чему хорошему не приводит, этому их научили с детства. Весь интерес южан ограничен простым вопросом: а не слишком ли тут хорошо живут? Нельзя ли обложить еще каким-нибудь налогом?
Пастор в уезде, неприветливо сообщила служанка. Эмиль не стал спрашивать, нет ли свободной комнаты, — постеснялся. Если он вызывает у людей неприязнь, дело в нем самом. Возможно, другого гостя она встретила бы более радушно.
Остается постоялый двор, вряд ли соответствующий своему названию: выстуженная хижина с грубой деревянной лавкой вместо постели. Правда, есть возможность купить молоко и копченую свинину на соседнем хуторе. По дороге туда он и приметил старушку — та, поминутно оглядываясь, как хульдра, украдкой пробиралась к своей лесной лачуге.
Внезапно осенило: до этого он ни разу не видел старых людей в этом краю. Остальные гораздо моложе.
Она осторожно взяла в руки воробья, сняла петлю силков и начала ощипывать перья с крошечного тельца. Голая птичка совершенно неузнаваема и поразительно мала. Можно проглотить целиком. Старуха аккуратно насадила воробья на заостренный сук и начала терпеливо крутить самодельный вертел над углями, время от времени поднося лакомство чуть не к самому носу. Наконец посчитала, что результат достигнут, и протянула вертел Эмилю. Глянула остро и тут же опустила глаза; этого было достаточно, чтобы он сообразил: его испытывают. Осторожно принял угощение, оторвал игрушечное крылышко и сунул в рот. Старушка кивнула и оторвала второе крыло — на этот раз для себя.
— Ты насчет нашего села спрашивал… Я-то совсем девчонка была, когда это в первый раз случилось, меня тогда даже козы не слушались. Мать с отцом послали на летний выпас. Говорят, иди. Уже не маленькая. Не одну, понятно, с девицами постарше. И вдруг мужчина… еле идет, лихорадка — горит весь. Ну, уложили мы его — мечется, лопочет что-то в бреду. Через пару дней появилась сыпь, потом пузыри по всему телу — глядеть страшно. Один хуторянин из наших пришел, припасы нам принес… как поглядел на него — побросал все и бежать. А этому-то, чужаку, все хуже и хуже. На следующий день пришли другие, те вообще к нам не подходили, с опушки кричали. Дескать, оставайтесь, где вы есть, в село — ни ногой. И лопату оставили. Мы только потом сообразили зачем. Помер он, гость наш. Потом и Черстин свалилась, за ней — Эльза. К осени на выпасе остались только козы да я. Потом-то меня на руках носили — дескать, спасли вы деревню, девушки, честь вам и хвала. Если б не вы, не успели бы мостик разобрать на речке, а из досок построить забор на берегу — не пройти. Как это у вас в городе называется? — Она неожиданно улыбнулась. — Баррикады? Никто больше в Сакснес черную оспу не приносил. И как принесешь — на нашей реке брод не найти. Глубокая. А мы… только потом узнали: богатые хуторяне приказали конюху засесть с ружьем. Если девки появятся, сказали, поджигай запал. Черт их, дур, знает, вдруг по мамкам соскучились. Все знали, кроме нас. Все. Никто и слова против не сказал — как же, мол, по своим дочкам из ружья?
На зубах хрустнула косточка. Эмиль поморщился, быстро прожевал и проглотил — он терпеть не мог этот терпкий вкус дичи. Ему всегда казалось, что дичь отдает тухлятиной. Постарался скрыть отвращение.
— Ты, паренек, должно быть, и не заметил. За моими морщинами мало что углядишь. — Старушка опять улыбнулась беззубым ртом, почти ласково. — А я вся рябая. Теперь-то все знают: кто один раз уцелел, опять не заболеет. А когда зараза пришла опять, мы совсем готовы не были. Так и шла от хутора к хутору. Кто еще не заболел, пустился на север. А там-то кто знает — заболел, не заболел… может, и дальше понес заразу. А кто остался… что тут скажешь? У каждого родня, у кого дети, у кого родители. Воды подать больному — и то опасно. Но ухаживают, конечно… и как тут ее остановишь, напасть эту? Да… тяжко было. Но пробст-то наш — какой был человек! Один навещал больных, делал что мог. Говорил — от судьбы не убежишь, какую Господь мне отмерил, такая и будет. Следил, чтобы похоронили по-людски, с отпеванием. Что тут скажешь… от того Сакснеса, что был когда-то, считай, ничего не осталось. Дома-то, конечно, стоят, как стояли, и, дай-то Бог, еще простоят. А народ другой. Не тот народ. Пришлые люди, чужаки. Считай, одна я и помню. И пробст наш, вечная ему память, тоже заразился и помер. Язвы по всему лицу, а улыбается: слава тебе, Господи, дал мне выполнить святой долг — помогать ближнему, может, и заработала я местечко на райских лужайках… — Старушка глубоко вздохнула и перекрестилась. — Эх, паренек… жуткое это дело — оспа. Как она грянет — сразу видно, что за человек. Кто говорит — ветер ее приносит, другие кричат — ветер-то тут при чем? Со шкуры на шкуру перепрыгивает! И все виноваты — старые друзья, родные… кто под руку попадется. Воду не пьют из колодца, а к больному подойти — ни за какие деньги, хоть мать, хоть сестра. Видят уже: до рассвета не протянет, а все равно не подходят. А кто-то поскорее к колдунам, готовы дьяволу душу продать, лишь бы не помереть.
Старуха выплюнула тоненькие косточки, собрала и выложила на край печи.
— Как же, как же… помню я Тихо. Сын нашего проста. Послушный был мальчонка, что отец скажет, то и делает. Видно, как ему страшно, а все равно исполнит. Могилы-то у нас на погосте — думаю, половину он и выкопал. Но не отцу. Отцу другие рыли: заболел он, Тихо, в жару лежал. Долго болел, но выздоровел. Помиловала его оспа. Даже следов не осталось. Будь мир наш получше, я бы сказала: заработал. В бреду был паренек, даже не знал, что отца похоронили. Плакал и плакал, не утешишь. Но с тех пор, как кто умирает, — Тихо тут как тут. Стоит и смотрит. Утешает вроде… бормочет что-то, уж не знаю что. А может, и не бормочет, так, губами шевелит — кто ж его знает. А что с ним дальше было — ума не приложу.
Получил наследство и исчез. Что могу сказать? Жизнь получил в подарок, не шутка. Хорошо бы распорядился ею по-божьи.
12
Теплый, почти уже летний рассвет. Кто-то приходил. Не кто-то — Винге. Накорябал куском угля на двери: Корабельная набережная, 12. Нынешнее число и подпись: В.
Вернулся, значит. И место встречи не случайно выбрано. Одно из немногих мест, где Эмиль чувствует себя спокойно. Уже год, как перестал вести беседы с мертвой сестрой, но пространство, широкое, ничем не закрытое небо привлекают его по-прежнему. И толпы прохожих, среди которых можно затеряться и чувствовать себя невидимым — именно потому, что каждый из них случаен, по пути из одного неизвестного ему места в другое. Странный все же человек — брат Сесила.
Но сейчас еще рано. Кардель снял куртку и рубаху, налил воды в таз. Сполоснул лицо, промокнул рубахой. Отмыл от крови протез. Он уже давно не закрывал окно, спал с открытым. Даже легкий бриз приносит облегчение. Его тянет к лежанке, как муху — к коровьей лепешке, но сейчас спать нельзя — пропустишь встречу.
Преодолел желание лечь. Но что стоя, что лежа, что во сне, что наяву, — мысли постоянно крутятся вокруг нее. Дело еще хуже, чем он думал. Оказывается, он не один ее ищет. Гонка, в которой их возможности несопоставимы с его собственными. И если они найдут первыми — что с ней будет?
Сон щиплет глаза, соблазн велик: только во сне ему удается ее найти — и то как видение. Болотный огонек. Найти и тут же проснуться с разочарованием и облегчением. А если ляжет, тревога будет подбрасывать его на лежанке, как пружина. Он представил себе глухие углы Города между мостами, где тело может лежать годами. Нет, прочь из дома. Все лучше, чем полные соблазнов сны и сердечные судороги при пробуждении.
Кардель пришел раньше назначенного часа, но Винге уже его ждал. Ждал, но не заметил: стоял с закрытыми глазами и покачивался, погруженный в неведомые Карделю размышления.
Кардель тронул его за рукав.
Винге вздрогнул.
— О… Жан Мишель… я ждал вас не раньше, чем через четверть часа.
Кардель пожал плечами. Бриз с моря затих, выждал несколько секунд и переменил направление. Кардель принюхался.
— Чем это от вас пахнет, Эмиль?
— Как это — чем?
— Другой запах. Не ваш… — Кардель подумал немного и начал перечислять: — Хвоя, смола, горшечная глина… такой в городе нет.
— Позвольте принять ваши ольфакторические[9] наблюдения за комплимент. Дорога и в самом деле была неблизкой. Скоро выветрится.
— Оль… фак… как вы сказали? Впрочем, неважно. Долгонько вас не было. Уже июль.
— Позвольте мне не давать оценку эффективности конному сообщению, иначе мы просидим здесь до следующего июля. Что нового в Стокгольме?
— В Стокгольме? Ничего особенного. А вот Копенгаген… да вы наверняка слышали. Копенгаген сгорел. Пожар начался в гавани, и уже через двое суток… Тысяча домов, от королевского дворца остались одни головешки, в руинах поселились бродяги. А что у нас в Бергслагене?
— Сведения кое-какие есть, но достаточно двусмысленные. Хотя Сетона там нет.
— Что и следовало ожидать.
— Но, как сказано, кое-что. Я говорил с людьми, знавшими его ребенком.
— Ну да… мальчуган с розовыми щечками, охотно помогающий старикам и инвалидам вроде меня.
— Говорят, хочешь понять другого, пойми самого себя. У меня было много времени на перегонах. Чтобы поразмышлять, насколько мое собственное детство повлияло на то, кем я стал. И кем бы я мог стать, если бы все шло по-другому. А у вас не так, Жан Мишель?
Кардель обдумал ответ.
— Злобным уродом я стал не по причине несчастного детства. Собственная заслуга.
Винге жестом пригласил Карделя присесть на бревно, а сам пошел к группке матросов. Те уселись покурить на трапе. Шаткие сходни заметно покачивало волной, но они словно и не замечали. Великое дело — привычка.
Матросы по-шведски не понимали, перебрасывались словечками на неизвестном Винге языке. Тем не менее предмет разговора оказалось нетрудно объяснить жестами. В обмен на щепотку табаку они милостиво разрешили Винге зажечь щепку от огнива.
Он благодарно кивнул и вернулся. В последнее время Кардель все чаще видел Винге с трубкой. Раньше Эмиль не курил. Зато теперь не пьет — от перестановки слагаемых сумма пороков не меняется.
Осторожно держа между большим и указательным пальцами белую глиняную трубку, Винге присел на край бревна, но тут же встал.
Ветер продолжал свою игру: теперь он донес с Корабельного острова едкий запах кипящей смолы.
Эмиль явно чем-то взволнован: то встает, то садится, явно не находит себе места.
Уж не ошарашен ли он чересчур ранним появлением напарника?
В конце концов глубоко затянулся и устроился на бревне, провожая взглядом медленно исчезающие в нагретом воздухе призрачные восьмерки табачного дыма.
— У меня к вам вопрос, Жан Мишель. Мы почти никогда не возвращались к тому жуткому вечеру в анатомическом театре, помните? Сетон весьма охотно хвастался своими подвигами, но тогда у нас был единственный случай воочию убедиться в преступности его натуры. Собственно, не у нас, а у вас. Я хоть и заталкивал вас под лавку амфитеатра, но без большого успеха. Вы видели, что там происходит. Что?
— Что — что?
— Что вы видели?
— Да все я видел. — Кардель сплюнул. — И самого Сетона, и эту несчастную на столе.
— Вот-вот. Сетон. Как он выглядел?
— Как он мог выглядеть? Как всегда. Шрам на полрожи, выряжен, как павлин. Кружевное жабо и все такое.
— Я не о нарядах. Лицо. Выражение лица. Как по-вашему, он наслаждался зрелищем?
Кардель задумался и покачал головой:
— Больше изображал. Для студента. Мне-то показалось, напуган он до полусмерти. Так-то, конечно, трудно сказать, улыбается он или что. Из-за шрама не разберешь. Но что страшно ему было — точно. И вот что я вам скажу: я, когда с ним торговался насчет детей, сказал то же самое — дескать, видел, как ты от страха чуть не обоссался. И у него вид был такой, я бы сказал, виноватый… вот представьте: мальчонка ворует пряники из буфета, а тут его — цап за ухо.
Винге взялся набивать в трубку табак, хотя там оставалось еще больше половины. После каждой щепотки придавливал пальцем и делал несколько затяжек, чтобы не погас жар.