— А вы не угадали? Они с Эриком встретились в Каренагене, хотя Эрик его не узнал. Шильдт попрощался и покинул Бартелеми навсегда.
Попытка удержать табачный дым во рту вновь не увенчалась успехом: сизая струйка упрямо просачивалась сквозь поврежденную губу.
— Мы надели на него намордник, так что он мог только мычать. Обрили голову и вымазали смолой. Лучший друг бы не узнал. Quod erat demonstramdum… Что и требовалось доказать. И, конечно, продали на первых же торгах.
Сетон замолчал, задумался и пару раз кивнул, словно соглашаясь со своими мыслями. Кардель провел рукой по лицу.
— Зачем? — Собственный голос напомнил Винге хруст ломаемой доски.
Сетону вопрос, вероятно, показался странным. Он опять пожал плечами.
— Как и у любого живого существа… поступки продиктованы природой. Что еще делать осе со своим жалом, если не жалить? А разве вы исключение из этого правила?
— Ты ненормальный, черт бы тебя подрал… Что с тобой не так?
Винге умоляюще глянул на Карделя — ему показалось, тот готов броситься на хозяина.
А Сетон будто и не заметил ярости пальта. Он задумался, а когда заговорил вновь, в голосе уже не было ни веселья, ни сарказма.
— Наконец-то напечатана и появилась в продаже знаменитая речь фон Розенштейна[31] в Академии. Собственно, произнес он ее в восемьдесят девятом году. Наше время — эпоха великого Просвещения, сказал Розенштейн. Всего-то четыре года назад. И гляньте, какие плоды успело принести великое Просвещение… На континенте разделались с иллюзиями. Ветхозаветному Богу нанесен смертельный удар — оказывается, вовсе не Он, а человек превыше всего! А значит, и монархи, которые правят от Его имени, тоже под большим вопросом. Городские канавы переполнены кровью виновных и невинных; большое дело! И та и другая красная. Всякий и каждый пользуется случаем отомстить за несправедливости и хватается за топор, который точил исподтишка уже давным-давно. Bellum omnia contra omnes. Война всех против всех. О, эти мыслители! Разумеется, они ничего плохого в виду не имели, хотели самого лучшего, но смотрите, чего добились? Борьба с угнетателями всего лишь оправдание; людям дали возможность показать, кто они есть и кем всегда были. Что ж, и обвинять их странно; у людей действуют те же законы, что и во всей известной нам природе. Право сильного. Вспомните Париж. Где они, ваши энциклопедисты? Палачей — хоть отбавляй. Добровольных, заметьте. А энциклопедистов не видно. Самые умные поспешили спрятаться в своих могилах, не дожидаясь мадам Гильотины. Теперь философы называют Розенштейна и Чельгрена[32] гигантами Просвещения… С вашей точки зрения — возможно, а с моей — не только возможно, но и в высшей степени заслуженно. Подумайте, какие сочные плоды уготованы их предсказаниями для таких, как я! Они же объявили бойню чуть ли не необходимой! В чем же смысл их благородных рассуждений? А вот в чем: кровавый хаос — всего лишь жертва. Жертва, которую человечество должно принести на алтарь светлого будущего. Я жду это светлое будущее с распростертыми объятиями…
— Я не про это… Я спросил: что с тобой не так? — произнес Кардель сквозь сжатые зубы.
Сетон приподнял бровь.
— Разве? Мне показалось, именно про это. Если что-то и не так, то уж никак не со мной. Я — человек будущего. Появился раньше времени… что ж, бывает.
— Что ж мы тогда? Значит, с нами что-то не так? — Только теперь в голосе Карделя прорвался долго сдерживаемый рык, вызвавший, как ни странно, заливистый, почти детский смех Сетона.
— Наша беседа стала поистине доверительной. Уверяю: у таких, как вы, никакой век не вызовет энтузиазма.
Он ткнул табачным огарком в дно кофейной чашки и с удовольствием вслушался в шипение.
— Прощайте, господа. Предлагаю и в самом деле осмотреть наши владения. Сомневаюсь, что нам придется когда-либо увидеться.
Он пошел к выходу, взялся за рукоятку двери, но замешкался.
— Тре Русур в своем трогательном повествовании пишет, что ему из-за шрама было затруднительно определить, когда я улыбаюсь, а когда серьезен. Мог бы и догадаться, бедняга: я улыбаюсь всегда. Что может мне помешать?
23
Они шли молча, погруженные в свои мысли. За спиной садилось солнце, и их тени непрерывно росли, словно тянулись к Городу между мостами. Кардель вспоминал увиденные им лица детей в Хорнсбергете. Это были другие дети. Не те, что он привык видеть на городских улицах: истощенные, в нарывах и царапинах, грязные, в немыслимом тряпье… ничего подобного: у этих щечки круглились и розовели от хорошего питания и постоянной заботы. Белоснежные, будто только что выстиранные рубахи. И глаза, сияющие преданностью и благодарностью.
Больше всего его удивило, как легко и непринужденно детишки вступали в разговор, рассказывали о себе и о своей жизни. Разительное отличие от городских: тех жизнь научила видеть врага в каждом взрослом. Где бы они ни роились: в Городе между мостами, в Марии, в Катарине или в других предместьях. Каждое движение их настораживает; они всегда стоят вполоборота, с выставленной ногой, готовые в любой момент пуститься наутек. Но в Хорнсбергете совсем другое дело. Он присел поговорить с мальчонкой, на взгляд ровесником Клары Фины, и тут же к нему на колени забралась крошечная девчушка лет четырех — забралась сама, никто ее не звал и не сажал. Искала тепла и близости, не испугалась его устрашающего вида. И не прошло и минуты, как заснула, прижав головку к его груди. Правда, вскоре проснулась. Проснулась с улыбкой, нисколько не сомневаясь, что мир вокруг нее остался таким же радостным и приветливым, как и был. Пожалуй, никогда не слышал он такой звонкий и радостный детский смех, не видел таких веселых и беззаботных игр.
Ночью явился Минотавр. Он, Эмиль Винге, стоит босиком на кирпично-красной земле Крита, в пустыне. Кносс отсюда даже не виден, дворец только угадывается на горизонте, но вход в лабиринт — вот он, прямо перед ним. В этой стране кошмаров солнце отсутствует, но оказывается, он прекрасно видит и в темноте. Оглядывается — а где же другие? Хотя бы кто-то из тех обреченных семи девушек и семи юношей: их в очередной раз приносят в жертву Минотавру. Никого. Он совершенно один и понимает: выбора у него нет. Как загипнотизированный, против воли, медленными шажками начинает он свой путь в построенный Дедалом лабиринт…
Винге заснул только с началом рассвета и дремал почти до полудня. Больной и разбитый, заставил себя дойти до Железной площади. Купил кое-какой еды и пошел назад. Небо затянуто тучами. До наступления темноты еще далеко, но город выглядит серым и пасмурным. С площади доносится невнятный гомон толпы, прорываются крики и ругательства на десятке языков. Город между мостами словно издевается над ним. Приливы и отливы людей в узких переулках подчиняются неведомому закону, смысл которого он никогда не понимал. Иногда приходится прокладывать себе дорогу локтями, и то без особого успеха; и тут же, достаточно свернуть в какой-то очередной переулок, попадаешь в пустыню — здесь все словно вымерли. Ни души, и тишина, как в могиле. Улочка, на которой стоит его дом, нечто среднее: полузабытый перекресточек в центре человеческого муравейника. Если кто-то и попадает сюда, только чтобы сократить дорогу; никаких дел здесь ни у кого нет. Он подошел к крыльцу, нашарил в кармане ключ — и вздрогнул так, что едва не выронил: услышал за спиной слишком хорошо знакомый голос, хотя и более хриплый, чем помнил.
Эмиль резко повернулся и отшатнулся, будто его ударили в лицо.
— Сесил?
Перед ним стоял его брат. Бледный, худой, волосы собраны в узел на затылке, платок в одной руке, трость в другой. Стоял и терпеливо ждал, пока Эмиль придет в себя.
А у Эмиля подогнулись колени. Он опустился на ступеньку.
— Сесил… я же был у тебя на могиле…
— Прошу прощения за некоторую театральность. К сожалению, был вынужден сделать этот крюк. Не ради себя, и даже не ради тебя. Ради Жана Мишеля.
Сесил прижал ко рту платок и с трудом подавил приступ кашля.
— Чахотка принудила меня сменить климат, но контактов с Городом между мостами я не терял. Ваши действия мне известны… что это, Эмиль? Своего рода реванш?
— Я…
— Помнишь, я приехал к тебе в Упсалу? Давно это было… хотел помочь. Если бы ты тогда ко мне прислушался, всего этого можно было бы избежать. После успехов Хедвиг и моих отцу показалось, что он довел свое воспитательное мастерство до совершенства. Он был уверен, что младший сын — самый крупный алмаз в его короне, что его собственный несравненный педагогический талант позволит огранить этот алмаз до абсолютного совершенства. И ничего не вышло… отец ушел в могилу сломленным человеком. А теперь… посмотри на себя, Эмиль. Ты уже не можешь изменить все, что было. Ты пропил свои дарования, и я не собираюсь тебя винить. Это твой выбор. Но я не могу безучастно смотреть, как ты ведешь к гибели Жана Мишеля. Неужели ты готов принести его на алтарь твоего тщеславия? Восстановить самоуважение, пожертвовав преданным и честным человеком? Это эгоистично, то, что ты делаешь.
— Я его не искал. Первым нашел меня он.
Сесил носовым платком смахнул со ступеньки мусор и присел рядом. Двое слуг, то и дело разражались затейливыми ругательствами, тащили тяжелую тачку: один спереди тянул за ручки, другой подталкивал сзади.
— Жан Мишель и я… мы были как две стороны одной монеты. Он был силен там, где у меня не хватало сил, а я был быстрее там, где ему не хватало быстроты. И, восстанавливая справедливость, мы преследовали каждый свою цель. Вместе мы составляли гораздо больше, чем можно предположить при простом сложении. И добивались того, чего, казалось, невозможно добиться. А что для него ты?
Эмиль закрыл лицо руками.
— Утешительный приз, — произнес он с горечью.
Сесил кивнул.
— Он не твой друг, Эмиль. Он мечтал бы, чтобы ты стал, как я, но ты, к сожалению, на это не способен. Он заслужил лучшего, а то, что ты делаешь, ничем хорошим кончиться не может.
— И что ты предлагаешь? Что я должен делать?
— Поезжай домой, пока не поздно. Если хочешь, вернись к бутылке. Уж в этом-то ты можешь достичь совершенства.
Эмиль начал грызть ноготь с такой яростью, что струйка крови брызнула в рот. Он даже вскрикнул от внезапной острой боли.
— Пока есть пуль вперед, он перестает нянчить свою культю. И боль стихает. Или он перестает ее замечать.
— А если встречается препятствие?
Эмиль прекрасно понял, о чем говорит Сесил: каждый раз, когда вспыхивает огонь надежды, у Карделя загораются глаза. Когда надежда исчезает, пальт сжимает челюсти так, что зубы скрипят, и машинально потирает рукой место, где культя входит в углубление протеза.
— Ну хорошо, Сесил. А ты займешь мое место, если я последую твоему совету? Тебе вообще не следовало его покидать. Но знаешь — кто бы ни стоял с ним рядом, его честность и целеустремленность заслуживают уважения.
Сесил сгорбился, положил руки на трость и оперся на нее подбородком.
— На этот раз не могу… мешают некоторые обстоятельства. Мое заболевание…
Он внезапно замолчал. Орик решился поднять на него глаза и не поверил своим глазам.
— Сесил… ты плачешь?!
Ответа не последовало.
— Все же считают, что ты мертв… Почему…
Струйки слез на щеке брата внезапно поползли вверх. Эмиль пригляделся и похолодел. Это были вовсе не слезы, а длинные белые черви. И ползли они не вниз, а вверх, к когда-то синим, а ныне к студенистым, лишенным зрачков глазам брата, где уже нашли приют их собратья. И алебастровая кожа местами почернела и висела неопрятными лохмотьями. Сесил отвернулся и окончательно поник, словно застыдился.
— Сесил… — Эмиль протянул руку, чтобы положить руку брату на плечо, но рука его встретила пустоту. Внезапно выглянувшее солнце осветило танцующее облачко искрящихся пылинок.
Господи… в лабиринте его страхов еще и мертвые оживают. Эмиль обхватил себя руками — его начал колотить озноб. Он резко повернул голову — хотел убедиться, что его по-прежнему окружают уже ставшие знакомыми помпезные дома Города между мостами. Хотел убедиться — и не убедился. Бесконечные, часто слепые проходы, странные, будто изломанные судорогой углы… и тяжелые шаги, тяжелые и быстрые… шаги чудовища, уверенного, что исход предрешен.
Долго вслушивался в эти жуткие шаги, пока не понял: это удары его собственного сердца.
24
Винге поднялся к Карделю. Из грязных окон лился странный, призрачный свет. Он застал пальта в глубоких размышлениях, тот даже позу подходящую принял: укрепил локоть здоровой руки па столе, а кулаком подпер лоб.
— Заходите, Эмиль, только дверь за собой закройте. И так холодно, а вы последнее тепло транжирите.
— Я ненадолго.
Кардель поднял голову и с удивлением посмотрел на Винге. Его удивила необычная, торжественная, или по крайней мере очень серьезная, интонация.
— Как это — ненадолго? Что вы имеете в виду?
— Уезжаю в Упсалу. Завтра утром, все уже подготовлено. Зашел в Жженую Пустошь, договорился о повозке.
Карделю кровь бросилась в лицо.
— Какого черта? Зачем?